Неточные совпадения
И он опять ушел на двор
с видом серьезного
человека, не желающего терять время.
Образ отца сохранился в моей памяти совершенно ясно:
человек среднего роста,
с легкой наклонностью к полноте. Как чиновник того времени, он тщательно брился; черты его лица были тонки и красивы: орлиный нос, большие карие глаза и губы
с сильно изогнутыми верхними линиями. Говорили, что в молодости он был похож на Наполеона Первого, особенно когда надевал по — наполеоновски чиновничью треуголку. Но мне трудно было представить Наполеона хромым, а отец всегда ходил
с палкой и слегка волочил левую ногу…
В конце письма «вельможа»
с большим вниманием входит в положение скромного чиновника, как
человека семейного, для которого перевод сопряжен
с неудобствами, но
с тем вместе указывает, что новое назначение открывает ему широкие виды на будущее, и просит приехать как можно скорее…
Отец принял ее очень радушно,
с той благосклонностью, которую мы обыкновенно чувствуем к
людям, нам много обязанным.
— Ну, кому, скажи, пожалуйста, вред от благодарности, — говорил мне один добродетельный подсудок, «не бравший взяток», — подумай: ведь дело кончено,
человек чувствует, что всем тебе обязан, и идет
с благодарной душой… А ты его чуть не собаками… За что?
В этом отношении совесть его всегда была непоколебимо спокойна, и когда я теперь думаю об этом, то мне становится ясна основная разница в настроении честных
людей того поколения
с настроением наших дней.
Особенно из этой коллекции консисторских чиновников запомнился мне секретарь,
человек низенького роста, в долгополом мундире, фалды которого чуть не волочились по полу,
с нечистым лицом, производившим впечатление красной пропускной бумаги
с чернильными кляксами.
Мы, конечно, понимали, что это шутка, но не могли не чувствовать, что теперь вся наша семья непонятным образом зависит от этого
человека с металлическими пуговицами и лицом, похожим на кляксу.
А так как он был
человек с фантазиями и верил в чудодейственные универсальные средства, то нам пришлось испытать на себе благодетельное действие аппретур на руках, фонтанелей за ушами, рыбьего жира
с хлебом и солью, кровоочистительного сиропа Маттеи, пилюль Мориссона и даже накалывателя некоего Боншайта, который должен был тысячью мелких уколов усиливать кровообращение.
Потом появился в нашей квартире гомеопат, доктор Червинский, круглый
человек с толстой палкой в виде кадуцея со змеей.
Для вящей убедительности на виньетке были изображены три голых
человека изрядного телосложения, из коих один стоял под душем, другой сидел в ванне, а третий
с видимым наслаждением опрокидывал себе в глотку огромную кружку воды…
— Толкуй больной
с подлекарем! — ответил отец. — Это говорят не дураки, а ученые
люди…
Это был очень старый
человек, высокий, статный (несмотря на некоторую полноту),
с седыми усами и седыми же волосами, подстриженными в кружок.
На следующий день наш двор наполнился множеством
людей, принесли хоругви, и огромный катафалк не мог въехать
с переулка.
А когда Славка, подняв вместе
с гробом на плечи, понесли из комнаты на двор, то мать его громко кричала и билась на руках у
людей, прося, чтобы и ее зарыли в землю вместе
с сыном, и что она сама виновата в его смерти.
Он говорил
с печальным раздумием. Он много и горячо молился, а жизнь его была испорчена. Но обе эти сентенции внезапно слились в моем уме, как пламя спички
с пламенем зажигаемого фитиля. Я понял молитвенное настроение отца: он, значит, хочет чувствовать перед собой бога и чувствовать, что говорит именно ему и что бог его слышит. И если так просить у бога, то бог не может отказать, хотя бы
человек требовал сдвинуть гору…
Наибольший успех полета обозначался достижением мельницы,
с ее яркими брызгами и шумом колес… Но если даже я летал только над двором или под потолком какого-то огромного зала, наполненного
людьми, и тогда проснуться — значило испытать настоящее острое ощущение горя… Опять только сон!.. Опять я тяжелый и несчастный…
После этого и самое окно, приходившееся вровень
с землей, раскрывалось, и в нем появлялась голова
человека в ночном колпаке.
Но в это время к мальчику подошел быстрыми шагами взрослый
человек в ливрейном фраке
с широкими длинными фалдами.
Одно время служил у отца кучер Иохим,
человек небольшого роста,
с смуглым лицом и очень светлыми усами и бородкой. У него были глубокие и добрые синие глаза, и он прекрасно играл на дудке. Он был какой-то удачливый, и все во дворе его любили, а мы, дети, так и липли к нему, особенно в сумерки, когда он садился в конюшне на свою незатейливую постель и брал свою дудку.
Песня нам нравилась, но объяснила мало. Брат прибавил еще, что царь ходит весь в золоте, ест золотыми ложками
с золотых тарелок и, главное, «все может». Может придти к нам в комнату, взять, что захочет, и никто ему ничего не скажет. И этого мало: он может любого
человека сделать генералом и любому
человеку огрубить саблей голову или приказать, чтобы отрубили, и сейчас огрубят… Потому что царь «имеет право»…
У нас был далекий родственник, дядя Петр,
человек уже пожилой, высокий, довольно полный,
с необыкновенно живыми глазами, гладко выбритым лицом и остренькими усами.
Когда он поводил кончиками усов, мы хохотали до слез, а когда он говорил, то хохотали часто и взрослые; вообще это был
человек с установившейся репутацией остряка.
Отец дал нам свое объяснение таинственного события. По его словам, глупых
людей пугал какой-то местный «гультяй» — поповский племянник, который становился на ходули, драпировался простынями, а на голову надевал горшок
с углями, в котором были проделаны отверстия в виде глаз и рта. Солдат будто бы схватил его снизу за ходули, отчего горшок упал, и из него посыпались угли. Шалун заплатил солдату за молчание…
Разбойники, верно, убили
человека и зарыли деньги в землю, или кто-нибудь «знающий» закопал
с заговором.
И если, может, найдутся наследники того, чьи это деньги по правде, то котелок такому
человеку отдастся и снимется
с рогов, а
с попа сойдет бычья шкура.
Чиновник Попков представлялся необыкновенно сведущим
человеком: он был выгнан со службы неизвестно за что, но в знак своего прежнего звания носил старый мундир
с форменными пуговицами, а в ознаменование теперешних бедствий — ноги его были иной раз в лаптях.
И вот, говорили, что именно этот
человек, которого и со службы-то прогнали потому, что он слишком много знает, сумел подслушать секретные разговоры нашего царя
с иностранными, преимущественно
с французским Наполеоном. Иностранные цари требовали от нашего, чтобы он… отпустил всех
людей на волю. При этом Наполеон говорил громко и гордо, а наш отвечал ему ласково и тихо.
Человек вообще меряет свое положение сравнением. Всему этому кругу жилось недурно под мягким режимом матери, и до вечерам в нашей кухне, жарко натопленной и густо насыщенной запахом жирного борща и теплого хлеба, собиралась компания
людей, в общем довольных судьбой… Трещал сверчок, тускло горел сальный каганчик «на припiчку», жужжало веретено, лились любопытные рассказы, пока кто-нибудь, сытый и разомлевший, не подымался
с лавки и не говорил...
Дешерт стал одеваться, крича, что он умрет в дороге, но не останется ни минуты в доме, где смеются над умирающим родственником. Вскоре лошади Дешерта были поданы к крыльцу, и он, обвязанный и закутанный, ни
с кем не прощаясь, уселся в бричку и уехал. Весь дом точно посветлел. На кухне говорили вечером, каково-то у такого пана «
людям», и приводили примеры панского бесчеловечья…
Незадолго перед этим Коляновской привезли в ящике огромное фортепиано.
Человек шесть рабочих снимали его
с телеги, и когда снимали, то внутри ящика что-то глухо погромыхивало и звенело. Одну минуту, когда его поставили на край и взваливали на плечи, случилась какая-то заминка. Тяжесть, нависшая над
людьми, дрогнула и, казалось, готова была обрушиться на их головы… Мгновение… Сильные руки сделали еще поворот, и мертвый груз покорно и пассивно стал подыматься на лестницу…
В пансионе Окрашевской учились одни дети, и я чувствовал себя там ребенком. Меня привозили туда по утрам, и по окончании урока я сидел и ждал, пока за мной заедет кучер или зайдет горничная. У Рыхлинскогс учились не только маленькие мальчики, но и великовозрастные молодые
люди, умевшие уже иной раз закрутить порядочные усики. Часть из них училась в самом пансионе, другие ходили в гимназию. Таким образом я
с гордостью сознавал, что впервые становлюсь членом некоторой корпорации.
Нельзя сказать, чтобы в этом пансионе господствовало последнее слово педагогической науки. Сам Рыхлинский был
человек уже пожилой, на костылях. У него была коротко остриженная квадратная голова,
с мясистыми чертами широкого лица; плечи от постоянного упора на костыли были необыкновенно широки и приподняты, отчего весь он казался квадратным и грузным. Когда же, иной раз, сидя в кресле, он протягивал вперед свои жилистые руки и, вытаращив глаза, вскрикивал сильным голосом...
Впоследствии она все время и держалась таким образом: она не примкнула к суетне экзальтированных патриоток и «девоток», но в костел ходила, как прежде, не считаясь
с тем, попадет ли она на замечание, или нет. Отец нервничал и тревожился и за нее, и за свое положение, но как истинно религиозный
человек признавал право чужой веры…
Мне было странно, что они смеются, как и обыкновенные
люди, и я
с ужасом представлял себе атаку этих смуглых дикарей.
Восстание умирало. Говорили уже не о битвах, а о бойнях и об охоте на
людей. Рассказывали, будто мужики зарывали пойманных панов живыми в землю и будто одну такую могилу
с живыми покойниками казаки еще вовремя откопали где-то недалеко от Житомира…
Это было первое общее суждение о поэзии, которое я слышал, а Гроза (маленький, круглый
человек,
с крупными чертами ординарного лица) был первым виденным мною «живым поэтом»… Теперь о нем совершенно забыли, но его произведения были для того времени настоящей литературой, и я
с захватывающим интересом следил за чтением. Читал он
с большим одушевлением, и порой мне казалось, что этот кругленький
человек преображается, становится другим — большим, красивым и интересным…
Это был высокий худощавый мальчик, несколько сутулый,
с узкой грудью и лицом, попорченным оспой (вообще, как я теперь вспоминаю, в то время было гораздо больше
людей со следами этой болезни, чем теперь).
Случилось это следующим образом. Один из наших молодых учителей, поляк пан Высоцкий, поступил в университет или уехал за границу. На его место был приглашен новый, по фамилии, если память мне не изменяет, Буткевич. Это был молодой
человек небольшого роста,
с очень живыми движениями и ласково — веселыми, черными глазами. Вся его фигура отличалась многими непривычными для нас особенностями.
Знаменитый Мина оказался небольшим плотным
человеком,
с длинными, как у обезьяны, руками и загорелым лицом, на котором странно выделялась очень светлая заросль. Длинный прямой нос как будто утопал в толстых, как два полена, светлых усах. Перестав звонить, он взглянул на моего жизнерадостного покровителя и сказал...
И они втроем: Мина, Журавский и мой приятель, отправились к карцеру
с видом
людей, идущих на деловое свидание. Когда дверь карцера открылась, я увидел широкую скамью, два пучка розог и помощника Мины. Затем дверь опять захлопнулась, как будто проглотив красивую фигуру Крыштановича в мундирчике
с короткой талией…
На кафедре сидел маленький, круглый Сербинов,
человек восточного типа,
с чертами ожиревшей хищной птицы.
В карцер я, положим, попал скоро. Горячий француз, Бейвель, обыкновенно в течение урока оставлял по нескольку
человек, но часто забывал записывать в журнал. Так же он оставил и меня. Когда после урока я вместе
с Крыштановичем подошел в коридоре к Журавскому, то оказалось, что я в списке не числюсь.
В карцере, действительно, уже сидело несколько
человек, в том числе мой старший брат. Я
с гордостью вошел в первый раз в это избранное общество, но брат тотчас же охладил меня, сказав
с презрением...
В городе Дубно нашей губернии был убит уездный судья. Это был поляк, принявший православие,
человек от природы желчный и злой. Положение меж двух огней озлобило его еще больше, и его имя приобрело мрачную известность. Однажды, когда он возвращался из суда, поляк Бобрик окликнул его сзади. Судья оглянулся, и в то же мгновение Бобрик свалил его ударом палки
с наконечником в виде топорика.
Вспоминается вечер
с красным закатом, «щось буде», толки о чем-то неведомом, такой же гул телеграфа, кучки
людей у столбов…
Он встретил нас в самый день приезда и, сняв меня, как перышко,
с козел, галантно помог матери выйти из коляски. При этом на меня пахнуло от этого огромного
человека запахом перегара, и мать, которая уже знала его раньше, укоризненно покачала головой. Незнакомец стыдливо окосил глаза, и при этом я невольно заметил, что горбатый сизый нос его свернут совершенно «набекрень», а глаза как-то уныло тусклы…
Тут был подсудок Кроль, серьезный немец
с рыжеватыми баками, по странной случайности женатый на русской поповне; был толстый городничий Дембский, последний представитель этого звания, так как вскоре должность «городничих» была упразднена; доктор Погоновский, добродушный
человек с пробритым подбородком и длинными баками (тогда это было распространенное украшение докторских лиц), пан Богацкий, «секретарь опеки», получавший восемнадцать рублей в месяц и державший дом на широкую ногу…
Безграничные океаны
с их грозами, простор и красота мира, кипучая и разнообразная деятельность
людей — все это подменилось представлением о листе бумаги
с пятнами, чертами и кружками…
Учитель немецкого языка, Кранц… Подвижной
человек, небольшого роста,
с голым лицом, лишенным растительности, сухой, точно сказочный лемур, состоящий из одних костей и сухожилий. Казалось, этот
человек сознательно стремился сначала сделать свой предмет совершенно бессмысленным, а затем все-таки добиться, чтобы ученики его одолели. Всю грамматику он ухитрился превратить в изучение окончаний.