Неточные совпадения
Он
не просто шел, а как бы свершал нечто важное, и
это сознание придавало всей солидно и широко шагавшей фигуре оттенок неотразимого комизма.
Когда думали, что он
не видит, то подталкивали друг друга локтями и смеялись, но всякий, на ком останавливался
этот задумчивый взгляд, как-то терялся и будто чувствовал, что где-то что-то
не ладно.
Этот взгляд очень смущал партию: все чувствовали, что
этот барин в сущности «младенец», но вместе с тем чувствовали также, что среди них есть человек, который обдумывает каждый их поступок, чуть
не каждое слово.
Это стесняло партию, но никто
не чувствовал против барина недоброжелательства.
— Да уж Бесприютный знает, — льстиво заговорил тот же чахлый арестант, поспевший за барином. — Чать, Бесприютному
этой дорожкой
не впервой иттить.
Но
этого не случилось; все были налицо; вот, звеня кандалами, подходят «каторжане»; громыхая, подъезжают подводы с женщинами и детьми; сгрудившись плотной кучей, всходят на пригорок пешие арестанты. И Бесприютный, окончив осмотр, опять двинулся вперед своей развалистой, характерной походкой бродяги.
«Понимаю, — подумал он, — выражение
этой походки состоит в том, что человек
не идет по своей воле, а как будто отдается с полным фатализмом неведомому пространству».
Но, смотря на Бесприютного, трудно было решить — что
это за человек, кем был он раньше, пока
не надел серого халата.
Ни роду, ни племени, ни звания, ни сословия, ни ремесла, ни профессии — ничего
не было у
этого странного человека.
Но
эта школа была трагически одностороння: люди, которых он изучал, были
не те, что живут полной человеческой жизнью;
это были арестанты, которые только идут, которых только гонят.
Эти характерные бродяжьи черты в Федоре Бесприютном соединились с замечательной полнотой, и немудрено: ведь он
не знал другой жизни — жизнь сибирской дороги владела его душевным строем безраздельно. Но, кроме
этих характеристических черт, было в фигуре Бесприютного еще что-то, сразу выделявшее его из толпы. Каждая профессия имеет своих выдающихся личностей.
Но он таит про себя
это знание, быть может сознавая, что оно под силу
не всякому, и, быть может, именно в
этом сдержанном выражении, глядевшем точно из-за какой-то завесы на всякого, к кому обращался Федор Бесприютный с самыми простыми словами, скрывалась главная доля того обаяния, которое окружало вожака арестантской партии.
Что
это было, — слушатель
не знал, но он чувствовал, что Федор Бесприютный что-то «знает»…
Знает, но
не скажет, и поэтому в каждом его слове слышалось нечто большее обыкновенного смысла
этого слова.
— Мерекаю самоучкой, — сказал бродяга, приседая у чемодана и без спроса открывая крышку. Семенов смотрел на
это,
не говоря ни слова. Федор стал раскрывать одну книгу за другой, просматривая заглавия и иногда прочитывая кое-что из середины. При
этом его высокий лоб собирался в морщины, а губы шевелились, несмотря на то, что он читал про себя. Видно было, что чтение стоило ему некоторого усилия.
Бродяга слегка усмехнулся, и в его глазах промелькнул мгновенно огонек, опять в них засветилось такое выражение, как будто бродяга знает и по
этому предмету кое-что, но возражать
не желает.
— Читал я их, — продолжал он, помолчав и по-прежнему рассматривая книги, — немало читал. Конечно, есть занятные истории, да ведь, поди,
не все и правда… Вот тоже у поселенца одного, из раскольников, купил я раз книжку; называется
эта книжка «Ключ к таинствам природы»… Говорил он, в ней будто все сказано как есть…
— Да нет, толку мало. Неотчетливо пишет
этот сочинитель. Читаешь, читаешь, в голове затрещит, а ничего настоящего
не понимаешь. Вечная единица, треугольники там, высшая сила… а понять ничего невозможно. Конечно, я человек темный, а все же, думаю, обман
это, больше ничего.
Молодой человек затруднился ответом. Если заглавие непонятно, то что же сказать в объяснение? Как пояснить содержание трактата о сложных «проклятых» вопросах, над которыми, быть может, никогда
не задумывался
этот человек, с трудом разбирающий по складам?
Не спал и молодой человек. Лежа под открытым окном —
это было его любимое место, — заложив руки за голову, он задумчиво следил за читавшим. Когда бродяга углублялся в книгу и лицо его становилось спокойнее, на лице молодого человека тоже выступало спокойное удовлетворение, когда же лоб бродяги сводился морщинами и глаза мутились от налегавшего на его мысли тумана, молодой человек беспокоился, приподымался с подушки, как будто порываясь вмешаться в тяжелую работу.
Молодой человек смотрел теперь на труд мыслителя с особенной точки зрения; он хотел представить себе, что может почерпнуть из него человек, незнакомый со специальной историей человеческой мысли, и он метался беспокойно, боясь,
не дал ли он просившему камень вместо хлеба.
Эта работа внимания и воображения утомила Семенова. Голова его отяжелела, тусклый свет огарка стал расплываться в глазах, темная фигура маячила точно в тумане.
Куда вести
эти дороги, так ли направлены просеки, кратчайшим ли путем приведут они к выходу, туда, где солнце золотит нивы, — люди
не знают.
И вот раз в глухую полночь они поднялись от сна и, оставив спящую толпу, пошли в чащу. Одних неодолимо влекло вперед представление о стране простора и света, других манил мираж близости
этой страны, третьим надоело тянуться с «презренной толпой, которая только и знает, что спать да работать руками», четвертым казалось, что все идут
не туда, куда надо. Они надеялись разыскать путь своими одинокими усилиями и, вернувшись к толпе, сказать ей: вот близкий путь. Желанный свет тут, я его видел…
Молодой человек быстро отвернулся. В нем шевельнулась досада. «Что
это такое, — думал он, — или я в самом деле становлюсь болен и начинаю бредить?.. Чем я виноват и что мне за дело?.. Я
не бросал спящей толпы, я
не уходил от нее в чащу, и, наконец,
не я и разбудил
этого человека…
Не я виновен, что путь мысли труден, что они
не понимают условных знаков на пути… Я сам родился где-то на глухом бездорожье и сам вынужден искать пути в глухой чаще…»
На следующий день была дневка, затем опять два дня пути с остановками только для ночлегов, и опять дневка. Все
это время Бесприютный
не заговаривал о книге и как будто избегал Семенова.
Семенов вспомнил, что действительно он вложил в книгу фотографию и, забыв об
этом, после
не мог разыскать карточку.
Семенов невольно посмотрел в лицо Бесприютного при
этом повторенном вопросе. Суровые черты бродяги будто размякли, голос звучал тихо, глубоко и как-то смутно, как у человека, который говорил
не совсем сознательно, поглощенный страстным созерцанием. Семенову казалось тоже странным, что бродяга говорит о сестре, тогда как у него были сестры, как будто представление о личности стерлось в его памяти и он вспоминал только о том, что и у него есть сестра, как и у других людей.
—
Не совсем и
эта книга хороша.
Не договаривает сочинитель.
— Каждый человек поставлен на линию, — подтвердил он, — вот что. Как же теперь понимать, за что отвечать человеку? Шел два года назад арестант один, так тот так понимает, что ничего
этого нет. Помер человек, и кончено. Больше ничего. Все одно — как вот дерево: растет, качается, родится от него другая лесина. Потом, например, упадет, согниет на земле — и нету… И растет из него трава. Ну, опять на
это я тоже
не согласен…
Вот я, хоть насчет старика
этого и в уме у меня
не было, а все же завет отцовский берегу.
Только слышу — вдруг отец меня окликает: «Федор,
не спи!» Так
это будто издалека слышно.
Ни сна, ни отдыху; иду-иду, а самому кажется, что никогда мне из
этой тайги
не выйти; и все сзади будто старик идет, сопит, переваливается, нагоняет…
И по сию пору, бывает, старик
этот не дает мне покою.
— То-то и я говорю, ничего
не поделаешь, всыпали, так уж назад
не высыпешь, — ответил Федор с выражением грубоватой насмешки; была ли
это действительно насмешка, или под ней скрывались горечь и участие, Семенов
не мог разобрать. Резкие черты Федора были довольно грубы, и
не особенно подвижная обветренная физиономия плохо передавала тонкие оттенки выражения.
В
это время в ночном воздухе, там, за оградой, послышался топот приближавшейся к этапу тройки. Тройка катила лихо, но под дугой заливался
не почтовый колокольчик, а бились и «шаркотали» бубенцы.
— Двадцать, двадцать, я тебе верно говорю! Уж я
не ошибусь, — у меня, братец, память! Д-да. Имейте в виду, господа, —
это было два года спустя после моего поступления на службу, как мы с ним встретились первый раз. Как же! Мы с ним старые знакомцы. Много, братец, много воды утекло.
— Так точно, ваше высокородие, — ответил бродяга равнодушно. Казалось, он
не видел особенных причин к тому, чтобы радоваться и
этой встрече, и вызванным ею воспоминаниям.
Бесприютный ничего
не ответил, но
это не остановило словоохотливого полковника. Повернувшись в свободной и непринужденной позе фамильярничающего начальника к стоящим за ним офицерам, он сказал, указывая через плечо на бродягу большим пальцем...
Фигура Бесприютного как-то потемнела; он насупился и как будто слегка растерялся. Но полковник,
не замечавший, по-видимому, ничего, кроме своего собственного прекраснодушия, продолжал осматривать своего собеседника и при
этом слегка покачал головой.
Но ведь Панов-Бесприютный мог убежать
не у него (у него вообще
не бегали); он мог уйти с каторги или поселения, и, в
этом случае встретившись с ним где-нибудь на тракту, полковник без сомнения дал бы ему рубль на дорогу и проводил бы старого знакомца добрыми пожеланиями.
Впрочем, может быть,
это происходило оттого, что Степанов, немолодой уже поручик, и вообще-то
не вполне соответствовал видам начальства, получал частые выговоры, а теперь, кажется, был еще вдобавок с похмелья.
Мальчика
не пугала серая толпа, окружавшая его со всех сторон в
этой камере, — он привык к
этим лицам, привык к звону кандалов, и
не одна жесткая рука каторжника или бродяги гладила его белокурые волосы. Но, очевидно, в лице одиноко стоявшего перед отцом его человека, в его воспаленных глазах, устремленных с каким-то тяжелым недоумением на отца и на ребенка, было что-то особенное, потому что мальчик вдруг присмирел, прижался к отцу головой и тихо сказал...
Он как будто узнавал его сквозь сон, и от
этого ему еще более
не хотелось проснуться,
не хотелось убедиться в том, что он
не ошибся.
Но вдруг шум усилился. Молодой человек проснулся и некоторое время
не мог отдать себе отчета в том, что перед ним происходило, — в камере кто-то плакал, как-то дико и с причитаниями.
Это был голос Бесприютного, и к нему примешивались пьяные причитания арестантки.
Это не был плач пьяного человека и
не прерывистое рыдание мгновенно прорвавшегося горя.
Это был именно протяжный грудной рев, как-то безнадежно, ужасающе ровный, долгий, которому, казалось,
не будет конца.
По всем вероятиям, он никого
не видел; однако когда молодой человек почувствовал на себе
этот упорный взгляд, ему сделалось жутко.
Молодой человек посмотрел им вслед и затем, улегшись на нары, выглянул в окно. На дворе было темно. Две фигуры медленно ходили взад и вперед, о чем-то разговаривая. Семенов
не слышал слов, и только грудной голос Бесприютного долетал до его слуха. Казалось, бродяга жаловался на что-то, изливая перед стариком наболевшую душу. Временами среди
этой речи дребезжали старческие ответы, в которых молодому человеку слышалась неизменная безнадежная формула смирения перед судьбой.
И долго сидел
этот человек, опустив голову и
не шевелясь, и молодой человек, крепко прижавшись горячей головой к холодному железу решеток, смотрел на него и думал.