Неточные совпадения
— Ну, черт… ну, съезжу за ним…
Вот глупости. Был же случай, что оскорбили одного корнета в кафешантане.
И он съездил домой на извозчике, привез револьвер
и ухлопал двух каких-то рябчиков.
И все!..
— А
вот, господа, что я скажу с своей стороны. Буфетчика я, положим, не считаю… да… Но если штатский… как бы это сказать?.. Да… Ну, если он порядочный человек, дворянин
и так далее… зачем же я буду на него, безоружного, нападать с шашкой? Отчего же я не могу у него потребовать удовлетворения? Все-таки же мы люди культурные, так сказать…
— Э, чепуху вы говорите, Ромашов, — перебил его Веткин. — Вы потребуете удовлетворения, а он скажет: «Нет… э-э-э… я, знаете ли, вээбще… э-э… не признаю дуэли. Я противник кровопролития…
И кроме того, э-э… у нас есть мировой судья…»
Вот и ходите тогда
всю жизнь с битой мордой.
—
Вот, назло им
всем, завтра же с утра засяду за книги, подготовлюсь
и поступлю в академию.
И вот, неожиданно для
всех, я выдерживаю блистательно экзамен.
И вот книги лежат уже девять месяцев на этажерке,
и Гайнан забывает сметать с них пыль, газеты с неразорванными бандеролями валяются под письменным столом, журнал больше не высылают за невзнос очередной полугодовой платы, а сам подпоручик Ромашов пьет много водки в собрании, имеет длинную, грязную
и скучную связь с полковой дамой, с которой вместе обманывает ее чахоточного
и ревнивого мужа, играет в штосс
и все чаще
и чаще тяготится
и службой,
и товарищами,
и собственной жизнью.
— Ты не был у нас
вот уже целую неделю,
и я так за тобой скучилась, что
всю прошлую ночь проплакала.
— Мы ведь
всё вместе, — пояснила Шурочка. — Я бы хоть сейчас выдержала экзамен. Самое главное, — она ударила по воздуху вязальным крючком, — самое главное — система. Наша система — это мое изобретение, моя гордость. Ежедневно мы проходим кусок из математики, кусок из военных наук —
вот артиллерия мне, правда, не дается:
все какие-то противные формулы, особенно в баллистике, — потом кусочек из уставов. Затем через день оба языка
и через день география с историей.
— А то
вот еще бывает, — начал таинственно Ромашов, —
и опять-таки в детстве это было гораздо ярче. Произношу я какое-нибудь слово
и стараюсь тянуть его как можно дольше. Растягиваю бесконечно каждую букву.
И вдруг на один момент мне сделается так странно, странно, как будто бы
все вокруг меня исчезло.
И тогда мне делается удивительно, что это я говорю, что я живу, что я думаю.
У него было такое впечатление, как будто Николаев с удовольствием выгоняет его из дому. Но тем не менее, прощаясь с ним нарочно раньше, чем с Шурочкой, он думал с наслаждением, что
вот сию минуту он почувствует крепкое
и ласкающее пожатие милой женской руки. Об этом он думал каждый раз уходя.
И когда этот момент наступил, то он до такой степени
весь ушел душой в это очаровательное пожатие, что не слышал, как Шурочка сказала ему...
— Думаю, можно… Ходит
все по комнате. — Зегржт на секунду прислушался. —
Вот и теперь ходит. Вы понимаете, я ему ясно говорил: во избежание недоразумений условимся, чтобы плата…
Так
вот я
все хожу
и все думаю.
Думаю я обо
всем об этом,
и случается, так вдруг иногда горячо прочувствую чужую радость, или чужую скорбь, или бессмертную красоту какого-нибудь поступка, что хожу
вот так, один…
и плачу, — страстно, жарко плачу…
Дни, месяцы, годы употреблять
все силы изобретательности
и настойчивости,
и вот — великий, умопомрачительный восторг: у тебя в руках ее платок, бумажка от конфеты, оброненная афиша.
Ночь была полна глубокой тишиной,
и темнота ее казалась бархатной
и теплой. Но тайная творческая жизнь чуялась в бессонном воздухе, в спокойствии невидимых деревьев, в запахе земли. Ромашов шел, не видя дороги,
и ему
все представлялось, что вот-вот кто-то могучий, властный
и ласковый дохнет ему в лицо жарким дыханием.
И бы-ла у него в душе ревнивая грусть по его прежним, детским, таким ярким
и невозвратимым вёснам, тихая беззлобная зависть к своему чистому, нежному прошлому…
Вот мои руки
и ноги, — Ромашов с удивлением посмотрел на свои руки, поднеся их близко к лицу
и точно впервые разглядывая их, — нет, это
все — не Я.
Вот — стоят передо мной сто солдат, я кричу им: «Глаза направо!» —
и сто человек, из которых у каждого есть свое Я
и которые во мне видят что-то чужое, постороннее, не Я, — они
все сразу поворачивают головы направо.
И вот уже нет больше войны, нет офицеров
и солдат,
все разошлись по домам.
— Да
и вообще ваше поведение… — продолжал жестоким тоном Шульгович. —
Вот вы в прошлом году, не успев прослужить
и года, просились, например, в отпуск. Говорили что-то такое о болезни вашей матушки, показывали там письмо какое-то от нее. Что ж, я не смею, понимаете ли — не смею не верить своему офицеру. Раз вы говорите — матушка, пусть будет матушка. Что ж, всяко бывает. Но знаете —
все это как-то одно к одному,
и, понимаете…
— Плюньте, Юрий Алексеевич, — сказал он Ромашову, беря его под руку. — Стоит ли?
Вот кончим учение, пойдем в собрание, тяпнем по рюмке,
и все пройдет. А?
И вот ищут целые века одна половинка другую
и все не находят.
Ромашов быстро поднялся. Он увидел перед собой мертвое, истерзанное лицо, с разбитыми, опухшими, окровавленными губами, с заплывшим от синяка глазом. При ночном неверном свете следы побоев имели зловещий, преувеличенный вид.
И, глядя на Хлебникова, Ромашов подумал: «
Вот этот самый человек вместе со мной принес сегодня неудачу
всему полку. Мы одинаково несчастны».
И вот теперь, отходя как будто в сторону от действительности, глядя на нее откуда-то, точно из потайного угла, из щелочки, Ромашов начинал понемногу понимать, что
вся военная служба с ее призрачной доблестью создана жестоким, позорным всечеловеческим недоразумением.
— Отчего у нас не бываете? Стыдно дьюзей забывать. Зьой, зьой, зьой… Т-ссс, я
все, я
все,
все знаю! — Она вдруг сделала большие испуганные глаза. — Возьмите себе
вот это
и наденьте на шею, непьеменно, непьеменно наденьте.
Выйдя на крыльцо собрания, он с долгим, спокойным удивлением глядел на небо, на деревья, на корову у забора напротив, на воробьев, купавшихся в пыли среди дороги,
и думал: «
Вот —
все живет, хлопочет, суетится, растет
и сияет, а мне уже больше ничто не нужно
и не интересно.
— Подождите, Ромашов. Поглядите мне в глаза.
Вот так. Нет, вы не отворачивайтесь, смотрите прямо
и отвечайте по чистой совести. Разве вы верите в то, что вы служите интересному, хорошему, полезному делу? Я вас знаю хорошо, лучше, чем
всех других,
и я чувствую вашу душу. Ведь вы совсем не верите в это.
Милый, славный чудак, добрейшая душа — одна прелесть, —
и вот он
весь ушел в заботы о своем зверинце.
—
Вот так
и все они, даже самые лучшие, самые нежные из них, прекрасные отцы
и внимательные мужья, —
все они на службе делаются низменными, трусливыми, злыми, глупыми зверюшками.
Но
вот человечество выросло
и с каждым годом становится
все более мудрым,
и вместо детских шумных игр его мысли с каждым днем становятся серьезнее
и глубже.
И вот я уверен, что по этим непреложным законам
все в мире рано или поздно приходит в равновесие.
—
Вот так-то, дорогой мой Георгий Алексеевич. Мимо нас плывет огромная, сложная,
вся кипящая жизнь, родятся божественные, пламенные мысли, разрушаются старые позолоченные идолища. А мы стоим в наших стойлах, упершись кулаками в бока,
и ржем: «Ах вы, идиоты! Шпаки! Дррать вас!»
И этого жизнь нам никогда не простит…
Я никогда не была матерью, но я воображаю себе:
вот у меня растет ребенок — любимый, лелеемый, в нем
все надежды, в него вложены заботы, слезы, бессонные ночи…
и вдруг — нелепость, случай, дикий, стихийный случай: он играет на окне, нянька отвернулась, он падает вниз, на камни.
И вот оба они,
и вся комната,
и весь мир сразу наполнились каким-то нестерпимо блаженным, знойным бредом. На секунду среди белого пятна подушки Ромашов со сказочной отчетливостью увидел близко-близко около себя глаза Шурочки, сиявшие безумным счастьем,
и жадно прижался к ее губам…
Неточные совпадения
Анна Андреевна. После?
Вот новости — после! Я не хочу после… Мне только одно слово: что он, полковник? А? (С пренебрежением.)Уехал! Я тебе вспомню это! А
все эта: «Маменька, маменька, погодите, зашпилю сзади косынку; я сейчас».
Вот тебе
и сейчас!
Вот тебе ничего
и не узнали! А
все проклятое кокетство; услышала, что почтмейстер здесь,
и давай пред зеркалом жеманиться:
и с той стороны,
и с этой стороны подойдет. Воображает, что он за ней волочится, а он просто тебе делает гримасу, когда ты отвернешься.
Да объяви
всем, чтоб знали: что
вот, дискать, какую честь бог послал городничему, — что выдает дочь свою не то чтобы за какого-нибудь простого человека, а за такого, что
и на свете еще не было, что может
все сделать,
все,
все,
все!
Запиши
всех, кто только ходил бить челом на меня,
и вот этих больше
всего писак, писак, которые закручивали им просьбы.
Городничий. Я здесь напишу. (Пишет
и в то же время говорит про себя.)А
вот посмотрим, как пойдет дело после фриштика да бутылки толстобрюшки! Да есть у нас губернская мадера: неказиста на вид, а слона повалит с ног. Только бы мне узнать, что он такое
и в какой мере нужно его опасаться. (Написавши, отдает Добчинскому, который подходит к двери, но в это время дверь обрывается
и подслушивавший с другой стороны Бобчинский летит вместе с нею на сцену.
Все издают восклицания. Бобчинский подымается.)
Бобчинский. Я прошу вас покорнейше, как поедете в Петербург, скажите
всем там вельможам разным: сенаторам
и адмиралам, что
вот, ваше сиятельство или превосходительство, живет в таком-то городе Петр Иванович Бобчинскнй. Так
и скажите: живет Петр Иванович Бобчпиский.