Неточные совпадения
Но
проходила ночь, медленно и противно влачился день, наступал вечер, и его опять неудержимо тянуло в этот чистый, светлый дом, в уютные комнаты, к этим спокойным и веселым
людям и, главное, к сладостному обаянию женской красоты, ласки и кокетства.
Из окна направо была видна через ворота часть грязной, черной улицы, с чьим-то забором по ту сторону. Вдоль этого забора, бережно ступая ногами в сухие места, медленно
проходили люди. «У них целый день еще впереди, — думал Ромашов, завистливо следя за ними глазами, — оттого они и не торопятся. Целый свободный день!»
«О чем я сейчас думал? — спросил самого себя Ромашов, оставшись один. Он утерял нить мыслей и, по непривычке думать последовательно, не мог сразу найти ее. — О чем я сейчас думал? О чем-то важном и нужном… Постой: надо вернуться назад… Сижу под арестом… по улице
ходят люди… в детстве мама привязывала… Меня привязывала… Да, да… у солдата тоже — Я… Полковник Шульгович… Вспомнил… Ну, теперь дальше, дальше…
Он всегда говорил таким ломаным, вычурным тоном, подражая, как он сам думал, гвардейской золотой молодежи. Он был о себе высокого мнения, считая себя знатоком лошадей и женщин, прекрасным танцором и притом изящным, великосветским, но, несмотря на свои двадцать четыре года, уже пожившим и разочарованным
человеком. Поэтому он всегда держал плечи картинно поднятыми кверху, скверно французил,
ходил расслабленной походкой и, когда говорил, делал усталые, небрежные жесты.
— Конечно, летаю, — ответил он. — Но только с каждым годом все ниже и ниже. Прежде, в детстве, я летал под потолком. Ужасно смешно было глядеть на
людей сверху: как будто они
ходят вверх ногами. Они меня старались достать половой щеткой, но не могли. А я все летаю и все смеюсь. Теперь уже этого нет, теперь я только прыгаю, — сказал Ромашов со вздохом. — Оттолкнусь ногами и лечу над землей. Так, шагов двадцать — и низко, не выше аршина.
Твердо, большим частым шагом, от которого равномерно вздрагивала земля,
прошли на глазах у всего полка эти сто
человек, все как на подбор, ловкие, молодцеватые, прямые, все со свежими, чисто вымытыми лицами, с бескозырками, лихо надвинутыми на правое ухо.
Поспешно выдергивались колышки с веревками, полк выравнивался, подтягивался, замирал в ожидании, — но
проходило несколько тяжелых минут, и
людям опять позволяли стоять вольно, только не изменять положение ступней.
Пока подходили задние части,
людям позволили стоять вольно, а офицеры
сошли с своих мест, чтобы размяться и покурить из рукава.
Серый
человек пересек рельсы и вошел в тень. Теперь стало совсем ясно видно, что это солдат. Он медленно и неуклюже взбирался наверх, скрывшись на некоторое время из поля зрения Ромашова. Но
прошло две-три минуты, и снизу начала медленно подыматься круглая стриженая голова без шапки.
Мутный свет прямо падал на лицо этого
человека, и Ромашов узнал левофлангового солдата своей полуроты — Хлебникова. Он шел с обнаженной головой, держа шапку в руке, со взглядом, безжизненно устремленным вперед. Казалось, он двигался под влиянием какой-то чужой, внутренней, таинственной силы. Он
прошел так близко около офицера, что почти коснулся его полой своей шинели. В зрачках его глаз яркими, острыми точками отражался лунный свет.
Дома — мать с пьяницей-отцом, с полуидиотом-сыном и с четырьмя малолетними девчонками; землю у них насильно и несправедливо отобрал мир; все ютятся где-то в выморочной избе из милости того же мира; старшие работают у чужих
людей, младшие
ходят побираться.
— И вот два
человека из-за того, что один ударил другого, или поцеловал его жену, или просто,
проходя мимо него и крутя усы, невежливо посмотрел на него, — эти два
человека стреляют друг в друга, убивают друг друга.
И это будет не за то, что мы били в кровь
людей, лишенных возможности защищаться, и не за то, что нам, во имя чести мундира,
проходило безнаказанным оскорбление женщин, и не за то, что мы, опьянев, рубили в кабаках в окрошку всякого встречного и поперечного.
Ходишь по земле туда-сюда, видишь города, деревни, знакомишься со множеством странных, беспечных, насмешливых
людей, смотришь, нюхаешь, слышишь, спишь на росистой траве, мерзнешь на морозе, ни к чему не привязан, никого не боишься, обожаешь свободную жизнь всеми частицами души…
Словом, все было хорошо, как не выдумать ни природе, ни искусству, но как бывает только тогда, когда они соединятся вместе, когда по нагроможденному, часто без толку, труду
человека пройдет окончательным резцом своим природа, облегчит тяжелые массы, уничтожит грубоощутительную правильность и нищенские прорехи, сквозь которые проглядывает нескрытый, нагой план, и даст чудную теплоту всему, что создалось в хладе размеренной чистоты и опрятности.
Тотчас же убили, всего каких-нибудь пять или десять минут назад, — потому так выходит, тела еще теплые, — и вдруг, бросив и тела и квартиру отпертую и зная, что сейчас туда
люди прошли, и добычу бросив, они, как малые ребята, валяются на дороге, хохочут, всеобщее внимание на себя привлекают, и этому десять единогласных свидетелей есть!
— Как скажете: покупать землю, выходить на отруба, али — ждать? Ежели — ждать, мироеды все расхватают. Тут —
человек ходит, уговаривает: стряхивайте господ с земли, громите их! Я, говорит, анархист. Громить — просто. В Майдане у Черкасовых — усадьбу сожгли, скот перерезали, вообще — чисто! Пришла пехота, человек сорок резервного батальона, троих мужиков застрелили, четырнадцать выпороли, баб тоже. Толку в этом — нет.