Неточные совпадения
Но
за Ямой на много лет — даже до сего времени — осталась темная слава,
как о месте развеселом, пьяном, драчливом и в ночную пору небезопасном.
— Пфуй! Что это
за безобразие? — кричит она начальственно. — Сколько раз вам повторять, что нельзя выскакивать на улицу днем и еще — пфуй! ч — в одном белье. Не понимаю,
как это у вас нет никакой совести. Порядочные девушки, которые сами себя уважают, не должны вести себя так публично. Кажутся, слава богу, вы не в солдатском заведении, а в порядочном доме. Не на Малой Ямской.
Но ни у кого нет аппетита благодаря сидячей жизни и неправильному сну, а также потому, что большинство девиц,
как институтки в праздник, уже успели днем послать в лавочку
за халвой, орехами. рахат-лукумом, солеными огурцами и тянучками и этим испортили себе аппетит.
Когда Дядченко через полчаса уходил со своим степенным и суровым видом, все женщины безмолвно, разинув рты, провожали его до выходной двери и потом следили
за ним из окон,
как он шел по улице.
А то целует-целует, да
как куснет
за губы, так кровь аж и брызнет… я заплачу, а ему только этого и нужно.
Тамара с голыми белыми руками и обнаженной шеей, обвитой ниткой искусственного жемчуга, толстая Катька с мясистым четырехугольным лицом и низким лбом — она тоже декольтирована, но кожа у нее красная и в пупырышках; новенькая Нина, курносая и неуклюжая, в платье цвета зеленого попугая; другая Манька — Манька Большая или Манька Крокодил,
как ее называют, и — последней — Сонька Руль, еврейка, с некрасивым темным лицом и чрезвычайно большим носом,
за который она и получила свою кличку, но с такими прекрасными большими глазами, одновременно кроткими и печальными, горящими и влажными,
какие среди женщин всего земного шара бывают только у евреек.
И
за свои деньги он хотел очень многого, почти невозможного: его немецкая сентиментальная душа смутно жаждала невинности, робости, поэзии в белокуром образе Гретхен, но,
как мужчина, он мечтал, хотел и требовал, чтобы его ласки приводили женщину в восторг, и трепет, и в сладкое изнеможение.
— А хотя бы? Одного философа, желая его унизит! посадили
за обедом куда-то около музыкантов. А он, садясь, сказал: «Вот верное средство сделать последнее место первым». И, наконец, я повторяю: если ваша совесть не позволяет вам,
как вы выражаетесь, покупать женщин, то вы можете приехать туда и уехать, сохраняя свою невинность во всей ее цветущей неприкосновенности.
Это внимание сказывалось в том,
как его слушали, в той торжественной бережности, с которой Тамара наливала ему рюмку, и в том,
как Манька Беленькая заботливо чистила для него грушу, и в удовольствии Зои, поймавшей ловко брошенный ей репортером через стол портсигар, в то время
как она напрасно просила папиросу у двух заговорившихся соседей, и в том, что ни одна из девиц не выпрашивала у него ни шоколаду, ни фруктов, и в их живой благодарности
за его маленькие услуги и угощение.
— Нет, не то, — возразила ласковым шепотом Тамара. — А то, что он возьмет вас
за воротник и выбросит в окно,
как щенка. Я такой воздушный полет однажды уже видела. Не дай бог никому. И стыдно, и опасно для здоровья.
— А Нинка говорит: я, говорит, ни
за что с ним не останусь, хоть режьте меня на куски… всю, говорит, меня слюнями обмочил. Ну старик, понятно, пожаловался швейцару, а швейцар, понятно, давай Нинку бить. А Сергей Иваныч в это время писал мне письмо домой, в провинцию, и
как услышал, что Нинка кричит…
И сама при ней не смеет даже разговаривать, боится
за свой лексикон бандерши и бывшей проститутки, глядит ей в глаза, держит себя рабски,
как старая прислуга,
как глупая, преданная нянька,
как старый, верный, опаршивевший пудель.
Едва закрылась дверь
за его широкой, неуклюжей фигурой в сером платье,
как тотчас же Борис Собашников заговорил с презрительной резкостью...
— Что
за чушь? — воскликнул Борис и поднял кверху плечи и фыркнул носом. —
Какие очки? Почему очки? — Но машинально, двумя вытянутыми пальцами, он поправил дужку пенсне на переносице.
Держась рукой
за воображаемую цепочку и в то же время оскаливаясь, приседая,
как мартышка, часто моргая веками и почесывая себе то зад, то волосы на голове, он пел гнусавым, однотонным и печальным голосом, коверкая слова...
В заключение он взял на руки Маню Беленькую, завернул ее бортами сюртука и, протянув руку и сделав плачущее лицо, закивал головой, склоненной набок,
как это делают черномазые грязные восточные мальчишки, которые шляются по всей России в длинных старых солдатских шинелях, с обнаженной, бронзового цвета грудью, держа
за пазухой кашляющую, облезлую обезьянку.
Последний ушел Ярченко. Он ссылался на головную боль и усталость. Но едва он вышел из дома,
как репортер схватил
за руку Лихонина и быстро потащил его в стеклянные сени подъезда.
— Ну тебя в болото! — почти крикнула она. — Знаю я вас! Чулки тебе штопать? На керосинке стряпать? Ночей из-за тебя не спать, когда ты со своими коротковолосыми будешь болты болтать? А
как ты заделаешься доктором, или адвокатом, или чиновником, так меня же в спину коленом: пошла, мол, на улицу, публичная шкура, жизнь ты мою молодую заела. Хочу на порядочной жениться, на чистой, на невинной…
— Понятно, не сахар! Если бы я была такая гордая,
как Женечка, или такая увлекательная,
как Паша… а я ни
за что здесь не привыкну…
— О! Я уже почти уверен, дражайший Иосиф Иванович, — воскликнул радостный Горизонт и слегка кончиками пальцев потрепал осторожно по коленке Венгженовского.Уж будьте покойны: если Горизонт
за что-нибудь взялся, то вы будете благодарить,
как родного отца, ни более ни менее!
— А знаете что? — вдруг воскликнул весело Горизонт. — Мне все равно: я человек закабаленный. Я,
как говорили в старину, сжег свои корабли… сжег все, чему поклонялся. Я уже давно искал случая, чтобы сбыть кому-нибудь эти карточки.
За ценой я не особенно гонюсь. Я возьму только половину того, что они мне самому стоили. Не желаете ли приобрести, господин офицер?
— Немедленно все вычистить! Чтобы блестело,
как зеркало! Тебя Тимофей, кажется? Так ты меня должен знать:
за мной труд никогда не пропадет. Чтобы блестело,
как зеркало.
Не так из-за корысти,
как из-за профессиональной гордости, Горизонт старался во что бы то ни стало выторговать
как можно больше процентов, купить женщину
как можно дешевле.
— Вот я вам и предлагаю, господин Горизонт, — не найдется ли у вас невинных девушек? Теперь на них громадный спрос. Я с вами играю в открытую.
За деньгами мы не постоим. Теперь это в моде. Заметьте, Горизонт, вам возвратят ваших клиенток совершенно в том же виде, в
каком они были. Это, вы понимаете, — маленький разврат, в котором я никак не могу разобраться…
Таким-то образом Сонька Руль, минуя рублевое заведение, была переведена в полтинничное, где всякий сброд целыми ночами,
как хотел, издевался над девушками. Там требовалось громадное здоровье и большая нервная сила. Сонька однажды задрожала от ужаса ночью, когда Фекла, бабища пудов около шести весу, выскочила на двор
за естественной надобностью и крикнула проходившей мимо нее экономке...
Первое — это когда я еще девочкой видела,
как кошка кралась
за воробьем, и я с ужасом и с интересом следила
за ее движениями и
за зорким взглядом птицы.
Как всегда, хозяйке две трети
за стол, квартиру, отопление, освещение, белье…
— Сейчас же убирайся отсюда, старая дура! Ветошка! Половая тряпка!.. Ваши приюты Магдалины-это хуже, чем тюрьма. Ваши секретари пользуются нами,
как собаки падалью. Ваши отцы, мужья и братья приходят к нам, и мы заражаем их всякими болезнями… Нарочно!.. А они в свою очередь заражают вас. Ваши надзирательницы живут с кучерами, дворниками и городовыми, а нас сажают в карцер
за то, что мы рассмеемся или пошутим между собою. И вот, если вы приехали сюда,
как в театр, то вы должны выслушать правду прямо в лицо.
— Нет, отчего же? — вдруг возразила ласковая и скромная Тамара. — Вовсе не сумасшедший, а просто,
как и все мужчины, развратник. Дома ему скучно, а здесь
за свои деньги он может получить
какое хочет удовольствие. Кажется, ясно?
Хорошо им (кому это „им“, Лихонин и сам не понимал
как следует), хорошо им говорить об ужасах проституции, говорить, сидя
за чаем с булками и колбасой, в присутствии чистых и развитых девушек.
Он обнял Любку
за стан и поглядел на нее ласковыми, почти влюбленными глазами, хотя сам подумал сейчас же, что смотрит на нее,
как отец или брат.
И старший рабочий, с рыжей бородой, свалявшейся набок, и с голубыми строгими глазами; и огромный парень, у которого левый глаз затек и от лба до скулы и от носа до виска расплывалось пятно черно-сизого цвета; и мальчишка с наивным, деревенским лицом, с разинутым ртом,
как у птенца, безвольным, мокрым; и старик, который, припоздавши, бежал
за артелью смешной козлиной рысью; и их одежды, запачканные известкой, их фартуки и их зубила — все это мелькнуло перед ним неодушевленной вереницей — цветной, пестрой, но мертвой лентой кинематографа.
Она посмотрела на него ласково. И правда, она сегодня утром в первый раз
за всю свою небольшую, но исковерканную жизнь отдала мужчине свое тело — хотя и не с наслаждением, а больше из признательности и жалости, но добровольно, не
за деньги, не по принуждению, не под угрозой расчета или скандала. И ее женское сердце, всегда неувядаемое, всегда тянущееся к любви,
как подсолнечник к свету, было сейчас чисто и разнежено.
— Да-а, — протянула она,
как ребенок, который упрямится мириться, — я же вижу, что я вам не нравлюсь. Так что ж, — вы мне лучше прямо скажите и дайте немного на извозчика, и еще там, сколько захотите… Деньги
за ночь все равно заплачены, и мне только доехать… туда.
— Это верно, — согласился князь, — но и непрактично: начнем столоваться в кредит. А ты знаешь,
какие мы аккуратные плательщики. В таком деле нужно человека практичного, жоха, а если бабу, то со щучьими зубами, и то непременно
за ее спиной должен торчать мужчина. В самом деле, ведь не Лихонину же стоять
за выручкой и глядеть, что вдруг кто-нибудь наест, напьет и ускользнет.
На следующий день (вчера было нельзя из-за праздника и позднего времени), проснувшись очень рано и вспомнив о том, что ему нужно ехать хлопотать о Любкином паспорте, он почувствовал себя так же скверно,
как в былое время, когда еще гимназистом шел на экзамен, зная, что наверное провалится.
— Ja, mein Herr [Да, сударь (нем.)], — сказала равнодушно и немного свысока экономка, усаживаясь в низкое кресло и закуривая папиросу. — Вы заплатиль
за одна ночь и вместо этого взяль девушка еще на одна день и еще на одна ночь. Also [Стало быть (нем.)], вы должен еще двадцать пять рублей. Когда мы отпускаем девочка на ночь, мы берем десять рублей, а
за сутки двадцать пять. Это,
как такса. Не угодно ли вам, молодой человек, курить? — Она протянула ему портсигар, и Лихонин как-то нечаянно взял папиросу.
Так
как он знал, что им все равно придется оставить их мансарду, этот скворечник, возвышавшийся над всем городом, оставить не так из-за тесноты и неудобства,
как из-за характера старухи Александры, которая с каждым днем становилась все лютее, придирчивее и бранчивее, то он решился снять на краю города, на Борщаговке, маленькую квартиренку, состоявшую из двух комнат и кухни.
— Вы уж извините меня, пожалуйста, но так
как у меня собственная квартира и теперь я вовсе не девка, а порядочная женщина, то прошу больше у меня не безобразничать. Я думала, что вы,
как умный и образованный человек, все чинно и благородно, а вы только глупостями занимаетесь.
За это могут и в тюрьму посадить.
Он говорил, может быть, и не так, но во всяком случае приблизительно в этом роде. Любка краснела, протягивала барышням в цветных кофточках и в кожаных кушаках руку, неуклюже сложенную всеми пальцами вместе, потчевала их чаем с вареньем, поспешно давала им закуривать, но, несмотря на все приглашения, ни
за что не хотела сесть. Она говорила: «Да-с, нет-с,
как изволите». И когда одна из барышень уронила на пол платок, она кинулась торопливо поднимать его.
— Дорогая Люба, мы с тобой не подходим друг к другу, пойми это. Смотри: вот тебе сто рублей, поезжай домой. Родные тебя примут,
как свою. Поживи, осмотрись. Я приеду
за тобой через полгода, ты отдохнешь, и, конечно, все грязное, скверное, что привито тебе городом, отойдет, отомрет. И ты начнешь новую жизнь самостоятельно, без всякой поддержки, одинокая и гордая!
Жажда семейной ласки, материнской, сестриной, нянькиной ласки, так грубо и внезапно оборванной, обратилась в уродливые формы ухаживания (точь-в-точь
как в женских институтах «обожание»)
за хорошенькими мальчиками,
за «мазочками»; любили шептаться по углам и, ходя под ручку или обнявшись в темных коридорах, говорить друг другу на ухо несбыточные истории о приключениях с женщинами.
Как ни приставала Верка к Петрову, его ни
за что не удалось стянуть с места.
У Гладышева было в кармане много денег, столько, сколько еще ни разу не было
за его небольшую жизнь целых двадцать пять рублей, и он хотел кутнуть. Пиво он пил только из молодечества, но не выносил его горького вкуса и сам удивлялся,
как это его пьют другие. И потому брезгливо, точно старый кутила, оттопырив нижнюю губу, он сказал недоверчиво...
— Я заодно уж и деньги возьму
за визит. Вы
как молодые люди-на время или на ночь? Сами знаете таксу: на время — по два рубля, на ночь — по пяти.
— Ах вы бедненькие! — всплеснула вдруг руками Манька Беленькая. — И
за что это вас, ангелов таких, мучают? Кабы у меня такой брат был,
как вы, или сын — у меня бы просто сердце кровью обливалось.
За ваше здоровье, кадетик!
— Может быть, ты останешься у меня на всю ночь? — спросила она Гладышева, когда другие ушли. — Ты, миленький, не бойся: если у тебя денег не хватит, я
за тебя доплачу. Вот видишь,
какой ты красивый, что для тебя девчонка даже денег не жалеет, — засмеялась она.
Она прибавила свет, вернулась на свое место и села в своей любимой позе — по-турецки. Оба молчали. Слышно было,
как далеко,
за несколько комнат, тренькало разбитое фортепиано, несся чей-то вибрирующий смех, а с другой стороны — песенка и быстрый веселый разговор. Слов не было слышно. Извозчик громыхал где-то по отдаленной улице…
— Ванька-Встанька только что пришел сюда… Отдал Маньке конфеты, а потом стал нам загадывать армянские загадки… «Синего цвета, висит в гостиной и свистит…» Мы никак не могли угадать, а он говорит: «Селедка»… Вдруг засмеялся, закашлялся и начал валиться на бок, а потом хлоп на землю и не движется… Послали
за полицией… Господи, вот страсть-то
какая!.. Ужасно я боюсь упокойников!..
Теперь он был вторым номером. Наклоняясь ритмически вниз, он, не глядя, принимал в обе руки холодный, упругий, тяжелый арбуз, раскачивал его вправо и, тоже почти не глядя или глядя только краем глаза, швырял его вниз и сейчас же опять нагибался
за следующим арбузом. И ухо его улавливало в это время,
как чмок-чмок… чмок-чмок… шлепались в руках пойманные арбузы, и тотчас же нагибался вниз и опять бросал, с шумом выдыхая из себя воздух — гхе… гхе…