Неточные совпадения
Ни для кого
в доме не тайна,
что через год, через два Анна Марковна, удалясь на покой, продаст ей заведение со всеми правами и обстановкой, причем часть получит наличными, а часть —
в рассрочку по векселю.
Более всего ей нравится
в романах длинная, хитро задуманная и ловко распутанная интрига, великолепные поединки, перед которыми виконт развязывает банты у своих башмаков
в знак того,
что он не намерен отступить
ни на шаг от своей позиции, и после которых маркиз, проткнувши насквозь графа, извиняется,
что сделал отверстие
в его прекрасном новом камзоле; кошельки, наполненные золотом, небрежно разбрасываемые налево и направо главными героями, любовные приключения и остроты Генриха IV, — словом, весь этот пряный,
в золоте и кружевах, героизм прошедших столетий французской истории.
Но
ни у кого нет аппетита благодаря сидячей жизни и неправильному сну, а также потому,
что большинство девиц, как институтки
в праздник, уже успели днем послать
в лавочку за халвой, орехами. рахат-лукумом, солеными огурцами и тянучками и этим испортили себе аппетит.
Кончилось тем,
что через полчаса Лихонин и Ярченко
ни за
что не хотели расстаться с репортером и потащили его с собой
в Яму. Впрочем, он и не сопротивлялся.
—
В первый раз слышу,
что в Яме подают коньяк! — с удивлением произнес Лихонин. — Сколько я
ни спрашивал, мне всегда отказывали.
— Ничего нет почетного
в том,
что я могу пить как лошадь и никогда не пьянею, но зато я
ни с кем и не ссорюсь и никого не задираю. Очевидно, эти хорошие стороны моего характера здесь достаточно известны, а потому мне оказывают доверие.
Это внимание сказывалось
в том, как его слушали,
в той торжественной бережности, с которой Тамара наливала ему рюмку, и
в том, как Манька Беленькая заботливо чистила для него грушу, и
в удовольствии Зои, поймавшей ловко брошенный ей репортером через стол портсигар,
в то время как она напрасно просила папиросу у двух заговорившихся соседей, и
в том,
что ни одна из девиц не выпрашивала у него
ни шоколаду,
ни фруктов, и
в их живой благодарности за его маленькие услуги и угощение.
— Клянусь вам
чем хотите, он
ни разу
в жизни
ни с одной из нас не оставался. Но, повторяю, вы его не задирайте.
— А Нинка говорит: я, говорит,
ни за
что с ним не останусь, хоть режьте меня на куски… всю, говорит, меня слюнями обмочил. Ну старик, понятно, пожаловался швейцару, а швейцар, понятно, давай Нинку бить. А Сергей Иваныч
в это время писал мне письмо домой,
в провинцию, и как услышал,
что Нинка кричит…
Я не знаю сам, почему, но я чувствую,
что в них таится какая-то ужасная, непреоборимая действительность жизни, но
ни рассказывать ее,
ни показать ее я не умею, — мне не дано этого.
И вот, когда я глядел на эту милую сцену и подумал,
что через полчаса этот самый постовой будет
в участке бить ногами
в лицо и
в грудь человека, которого он до сих пор
ни разу
в жизни не видал и преступление которого для него совсем неизвестно, то — вы понимаете! мне стало невыразимо жутко и тоскливо.
Он выслушал меня с большим вниманием, и вот
что он сказал буквально: «Не обижайтесь, Платонов, если я вам скажу,
что нет почти
ни одного человека из встречаемых мною
в жизни, который не совал бы мне тем для романов и повестей или не учил бы меня, о
чем надо писать.
— А
в самом деле, — сказала Женя, — берите Любку. Это не то,
что я. Я как старая драгунская кобыла с норовом. Меня
ни сеном,
ни плетью не переделаешь. А Любка девочка простая и добрая. И к жизни нашей еще не привыкла.
Что ты, дурища, пялишь на меня глаза? Отвечай, когда тебя спрашивают. Ну? Хочешь или нет?
— Замечательно то,
что нигде —
ни в Париже,
ни в Лондоне, — поверьте, это мне рассказывали люди, которые видели весь белый свет, — никогда нигде таких утонченных способов любви, как
в этом городе, вы не встретите. Это что-нибудь особенное, как говорят наши еврейчики. Такие выдумывают штуки, которые никакое воображение не может себе представить. С ума можно сойти!
— Именно! Я вас очень люблю, Рязанов, за то,
что вы умница. Вы всегда схватите мысль на лету, хотя должна сказать,
что это не особенно высокое свойство ума. И
в самом деле, сходятся два человека, вчерашние друзья, собеседники, застольники, и сегодня один из них должен погибнуть. Понимаете, уйти из жизни навсегда. Но у них нет
ни злобы,
ни страха. Вот настоящее прекрасное зрелище, которое я только могу себе представить!
И о
чем бы он
ни говорил, он всегда сводил монолог на самую прекрасную, самую плодородную, самую передовую, самую рыцарскую и
в то же время самую обиженную страну — Грузию.
— Слушай, князь! Каждую святую мысль, каждое благое дело можно опаскудить и опохабить.
В этом нет ничего
ни умного,
ни достойного. Если ты так по-жеребячьи относишься к тому,
что мы собираемся сделать, то вот тебе бог, а вот и порог. Иди от нас!
— Люба, скажи мне… не бойся говорить правду,
что бы
ни было… Мне сейчас там,
в доме, сказали,
что будто ты больна одной болезнью… знаешь, такой, которая называется дурной болезнью. Если ты мне хоть сколько-нибудь веришь, скажи, голубчик, скажи, так это или нет?
«Девственно-женский ум, — размышлял он, — будет поражен, тогда я овладею ее вниманием и от пустяков, от фокусов я перейду к тому,
что введет ее
в центр всемирного познания, где нет
ни суеверия,
ни предрассудков, где есть только широкое поле для испытания природы».
Он говорил, может быть, и не так, но во всяком случае приблизительно
в этом роде. Любка краснела, протягивала барышням
в цветных кофточках и
в кожаных кушаках руку, неуклюже сложенную всеми пальцами вместе, потчевала их чаем с вареньем, поспешно давала им закуривать, но, несмотря на все приглашения,
ни за
что не хотела сесть. Она говорила: «Да-с, нет-с, как изволите». И когда одна из барышень уронила на пол платок, она кинулась торопливо поднимать его.
Как бы
ни был строй
в этом отношении классный надзор, все равно юнцы читали, читают и будут читать именно то,
что им не позволено.
И
что он умрет, и я умру, и ты, Тамара, умрешь, — тоже
в этом я не вижу ничего
ни страшного,
ни удивительного…
Вечером того дня, когда труп Жени увезли
в анатомический театр,
в час, когда
ни один даже случайный гость еще не появлялся на Ямской улице, все девушки, по настоянию Эммы Эдуардовны, собрались
в зале. Никто из них не осмелился роптать на то,
что в этот тяжелый день их, еще не оправившихся от впечатлений ужасной Женькиной смерти заставят одеться, по обыкновению,
в дико-праздничные наряды и идти
в ярко освещенную залу, чтобы танцевать петь и заманивать своим обнаженным телом похотливых мужчин.
Наконец
в залу вошла и сама Эмма Эдуардовна. Она была величественнее,
чем когда бы то
ни было, — одетая
в черное шелковое платье, из которого точно боевые башни, выступали ее огромные груди, на которые ниспадали два жирных подбородка,
в черных шелковых митенках, с огромной золотой цепью, трижды обмотанной вокруг шеи и кончавшейся тяжелым медальоном, висевшим на самом животе.
Все они наскоро после вскрытия были зашиты, починены и обмыты замшелым сторожем и его товарищами.
Что им было за дело, если порою мозг попадал
в желудок, а печенью начиняли череп и грубо соединяли его при помощи липкого пластыря с головой?! Сторожа ко всему привыкли за свою кошмарную, неправдоподобную пьяную жизнь, да и, кстати, у их безгласных клиентов почти никогда не оказывалось
ни родных,
ни знакомых…
Наконец, этим летом, когда семья нотариуса уехала за границу, она решилась посетить его квартиру и тут
в первый раз отдалась ему со слезами, с угрызениями совести и
в то же время с такой пылкостью и нежностью,
что бедный нотариус совершенно потерял голову: он весь погрузился
в ту старческую любовь, которая уже не знает
ни разума,
ни оглядки, которая заставляет человека терять последнее — боязнь казаться смешным.