Было то время года, перевал лета, когда урожай нынешнего года уже определился, когда начинаются заботы о посеве будущего года и подошли покосы, когда рожь вся выколосилась и, серо зеленая, не налитым, еще
легким колосом волнуется по ветру, когда зеленые овсы,
с раскиданными по ним кустами желтой травы, неровно выкидываются по поздним посевам, когда ранняя гречиха уже лопушится, скрывая землю, когда убитые в камень скотиной
пары́
с оставленными дорогами, которые не берет соха, вспаханы до половины; когда присохшие вывезенные кучи навоза пахнут по зарям вместе
с медовыми травами, и на низах, ожидая косы, стоят сплошным морем береженые луга
с чернеющимися кучами стеблей выполонного щавельника.
Татьяна то вздохнет, то охнет; // Письмо дрожит в ее руке; // Облатка розовая сохнет // На воспаленном языке. // К плечу головушкой склонилась. // Сорочка
легкая спустилась //
С ее прелестного плеча… // Но вот уж лунного луча // Сиянье гаснет. Там долина // Сквозь
пар яснеет. Там поток // Засеребрился; там рожок // Пастуший будит селянина. // Вот утро: встали все давно, // Моей Татьяне всё равно.
Сосед мой, в свеженькой коломянковой
паре, шляпе калабрийского разбойника и шотландском шарфике, завязанном «неглиже
с отвагой, а-ля черт меня побери», был человек
с легкой проседью на висках и
с бритым актерским лицом.