Неточные совпадения
Ему позволено
было посещать великого
князя Дмитрия Ивановича (которого, однако ж, запрещено
было называть великим
князем).
Судорожно затрепетал княжич. По лицу его, которое сделалось подобно белому плату, пробежала какая-то дума; она вспыхнула во взорах его. О, это
была дума раздольная!.. Свобода… венец… народ… милости… может
быть, и казнь… чего не
было в ней? Узник, дитя, только что игравший цветными камушками, стал великим
князем всея Руси!
Княжичу подали шапку, и он, в чем
был, сопровождаемый дьяком и приставами, поспешил в палаты великокняжеские. В сенях встретили его рыдания ближних и слуг великого
князя. «Сталось… дед умер!» — подумал он, и сердце его упало, шаги запнулись.
Но смерть стояла тут на стороне сильного, и это слово не
было произнесено на этом свете. Великий
князь Иоанн Васильевич испустил последнее дыхание, припав холодными устами к челу своего внука. Сын его, назначенный им заранее в наследники, тотчас вступил во все права свои.
Венчанного узника не стало в тюрьме, и Афанасья Никитина не видать уже
было в ней. Знать, Дмитрия Иоанновича выпустили на свободу?.. Да, господь освободил его от всех земных уз. Вот что пишет летописец: «1509 года, 14-го февраля, преставился великой
князь Дмитрий Иоаннович в нуже, в тюрьме». Герберштейн прибавляет: «Думают, что он умер от холода или от голода или задохнулся от дыма».
Вскоре по возвращении его в Падуу, Фиоравенти получил письмо из Московии с послом русским, бывшим в Венеции. Письмо это
было от его брата, Рудольфа Альберти, прозванного Аристотелем, знаменитого зодчего, который находился с некоторого времени при дворе московитского великого
князя Иоанна III Васильевича. Художник просил доставить врача в Москву, где ожидали его почести, богатство и слава.
Один
был боярин, другой — боярин и дворецкий великого
князя.
Вспыхнули очи Мамона. Он только что сватал дочь воеводы Образца за своего сына и получил отказ: неслись уж слухи, потому что мать самого Мамона
была волшебница, которая и сожжена. [
Князем Иваном Андреевичем Можайским.] От слов Русалки, ему казалось, шапка на голове его загорелась; он придавил ее могучею рукой и, горько усмехнувшись, сказал...
— Где нам между шелонских богатырей! Мы не драли кожи с пленных новгородцев (он намекал на
князя Даниила Дмитриевича Холмского); мы не водили сына-птенца, бессильного, неразумного, под мечи крыжаков — на нас не
будет плакаться ангельская душка, мы не убивали матери своего детища (здесь он указывал на самого Образца). Где нам! Мы и цыпленка боимся зарезать. Так куда же соваться нам в ватагу этих знатных удальцов, у которых, прости господи, руки по локоть в крови!
— Мы сочлись уж, если признаешь мою услугу.
Будем говорить душа в душу. Ведь ты начал дело о
князе Лукомском и толмаче его?
Надо сказать, что Мамон
был особенно нелюбим народом за то, что, во время нашествия ордынского хана Махмета на русскую землю, склонял великого
князя на робкие меры и во всякое время шептал ему обо всем, что делалось в семейной жизни и на миру.
Неподвижно стоял Русалка, прикованный слухом и всеми помыслами к двери, через которую должен
был выйти великий
князь.
Да,
буду царем!» С этим словом распахнулась дверь, и великий
князь быстро вошел в брусяную избу, где стоял Русалка, успевший приготовить свою личину по надобности.
Вот что, по словам летописца, писал к русскому великому
князю Менгли-Гирей, посылая этот дар: «Тебе ведомо, что в эндустанской земле кердеченом зовут однорог зверь, а рог его о том деле надобен: у кого на руке, как едячи, то лизати, и в той ястве, что лихое зелие
будет, и человеку лиха не
будет».
Выпросив для себя Ордынское подворье и, таким образом, выгнав их из Кремля, Софья навела великого
князя на мысль, что они сделались недаром уступчивы и что так же легко
будет выгнать их из русской земли.
— Видно, вещая птица, господине! — отвечал хитрый царедворец, подставляя к окну скамейку, а потом под ноги великого
князя колодку, обитую золотом, и ковер. Все это исполнялось по движению глаз и посоха властителя, столь быстрому, что едва можно
было за ним следовать. Но дворецкий и тут не плошал. Откуда взялась прыть у хилого старика, в котором, по-видимому, едва душа держалась.
На полавочнике
были вышиты львы, терзающие змея, а на алтабасной (парчевой) колодке двуглавый орел. Эта новинка не избегла замечания великого
князя: черные очи его зажглись удовольствием. Долго любовался он державными зверями и птицею и, прежде нежели сел на скамейку и с бережью положил ногу на колодку, ласково сказал...
— Ох, ох! — продолжал великий
князь. — Легко припасти все эти царские снадобья, обкласть себя суконными львами и алтабасными орлами, заставить попугаев величать себя чем душе угодно; да настоящим-то царем, словом и делом,
быть нелегко! Сам ведаешь, чего мне стоит возиться с роденькой. Засели за большой стол на больших местах да крохоборничают! И лжицы не даю, и ковшами обносят, а все себе сидят, будто приросли к одним местам.
Закон должен
быть уложен, словно открытая ладонь, без перстаницы (великий
князь развернул свой кулак); всякий темный человек довидит, что на ней, и зернышко маково не укроется.
—
Князя, хочешь ты сказать? — перебил Иван Васильевич. — Не признаю более тверского
князя. Что, спрашиваю тебя, что обещал он нам договорною грамотою, в которой
был посредником епископ его, ныне к нам прибывший?
Так выпроводил великий
князь всех своих дельцов-домочадцев, кроме дворецкого. Гусева почтил он Елизаровичем: зато и обязанность его
была нелегкая — понудить грозою и ласкою
князей ростовского и ярославского к уступке Ивану Васильевичу своих владений, о которой они когда-то намекали. Русалка остался и умиленно посмотрел на великого
князя, как бы хотел доложить ему, что имеет надобность нечто сказать.
— Помилуй, государь, отец наш! грех попутал, — вопил он. — Возьми свое нелюбье назад, а я тебе службу сослужу:
будешь мною доволен…
Князь верейский сильно захворал… с этой вестью нароком приехал ко мне родич мой… Поспеши, батюшка, гонца, пока не отдал богу душу.
Весть эта судорожно пробежала по сердцу великого
князя; он
был ею поражен, и немудрено. Сын
князя верейского жил изгнанником в Литве: надо
было царственному домостроителю захватить скорее отчину его, чтобы не помешали недруги.
А винен
был этот несчастный сын, женатый на племяннице Софии Фоминишны, дочери Андрея Палеолога, только в том, что София подарила ей какое-то дорогое узорочье первой жены Иоанновой, которого великий
князь обыскался. Это узорочье нужно
было великому
князю только для придирки: взамен снизал он Руси богатое ожерелье, в котором красовались Верея, Ярославец и Белоозеро.
Не скрывает он своей ненависти к немцам при самом великом
князе; раз при нем назвал в лицо поганым басурманом [Этим прозвищем, которое составилось из слова «бесермен», неверный, стали честить немцев уже при отце Иоанна III; может
быть, и прежде.
Еще
был сын у воеводы Иван Хабар-Симской (заметьте, в тогдашнее время дети часто не носили прозвания отца или, называемые так, впоследствии назывались иначе: эти прозвища давались или великим
князем, или народом, по случаю подвига или худого дела, сообразно душевному или телесному качеству).
Обезьяны те живут в лесу, и
есть у них
князь обезьянской; когда кто их обидит, жалуются
князю своему: придут на град, дворы разваляют и людей побьют.
— Кому дурно, а нам
будет хорошо! Мы везем к великому
князю строителей церковных.
Теперь, когда это дитя получило душу, просвещенную религией и наукою, когда оно образовано, конечно, лучше, нежели бы
было в своем дому, между рабством челяди и спесью родителя; теперь предлагаю ему это сокровище, которым могли бы гордиться
князья империи, — и барон приказывает мне сказать через доверенного человека, что у него нет сына.
Великий
князь за мои заслуги поклялся не оставить мое дитя, когда меня не
будет.
Хорошо, думал я, умру — так он
будет богат, в милости у царей русских; но какими глазами, каким сердцем станут смотреть на иноверца, на басурмана, при дворе будущего великого
князя бояре, духовные, народ?
— Ты, верно, пожелаешь узнать короче лица, окружающие великого
князя, — сказал Аристотель своему молодому товарищу. — По мере их появления и по степени их занимательности
буду удовлетворять твое любопытство. Вот этот, что провожает жида…
А это завещание — безделица! — дарит великому
князю города: Ярославец, Белоозеро, Верею, которые между владениями его
были словно бельмо на глазу.
Великий
князь горячо вступился
было за своего дьяка; но для этого спокойствие, пища и питье, не отравленные житейскою горечью, так дороги, что он решился в что ни стало кончить дело мировою.
Это изображение, или, как называли предки наши: «царевна, на иконе писанная»,
было прислано в Москву папою Павлом II тогда, как шло сватовство великого
князя за дочь Палеолога.
Антон покраснел и колебался
было, исполнять ли ему прихотливую волю великого
князя; но, убежденный взором Аристотеля и мыслью, что женщине, слабому, нежному созданию, дорог ее любимец, отвечал...
Можно
было подумать, судя по крутому нраву Иоанна, что художник не переведет сентенции неосторожного молодого человека, напротив, он исправно передал ее властителю. Аристотель в этом случае знал великого
князя, как знало его потомство, упрекавшее сына его Василия Иоанновича в том, что он не похож на своего отца, который «против себя встречу любил и жаловал говоривших против него». Надо прибавить, он любил встречу против себя в речах, а не в действиях.
Аристотель подтвердил слова великого
князя, радуясь за умные его ответы как наставник, что воспитанник его выпутался благополучно из трудностей экзамена. Как бы в подтверждение своих слов, властитель схватил попугая за голову, мастерски придержал ее, и птица покорилась магически грозному взору его. Типун
был счастливо снят врачом.
— Аристотель, — сказал великий
князь, — растолкуй нашему дворскому лекарю, кто сидит в этих клевушах, да вели попытать их, долго ли проживут. Татар, смекаешь ты, надо мне на всякий случай поберечь для переду: придется, может
быть, и пугнуть ими. А бабу-то, ведаешь, хоть бы ныне черту баран!..
Он выведал бессилие татарских
князей и, может
быть, нашел между ними ж врага против них же.
Когда объявили это Алегаму, царь казанский бросился великому
князю в ноги; его примеру последовало все семейство, кроме одной из его жен. Она ухватилась
было за одежду его, чтобы удержать от рабского поклонения, и с негодованием вскричала...
Новое отделение, новые знаменитые пленники. И опять татаре, опять живое свидетельство Иоаннова ума и воли, смиривших Восток. Заключенные
были два брата, один седой старик, другой в летах, подвигающих к старости. Сидя рядом и перекинув друг другу руки около шеи, они молча, грустно смотрели друг другу в глаза. В них видели они свое отечество, свое небо, своих родичей и друзей, все бесценное и утраченное для них. В таком положении застал их великий
князь. Смущенные, они расплелись и остались сидя.
— Скажу еще более: Нордоулат, вот этот седовласый, что так горько смотрит на великого
князя, служил ему в войне против царя Большой, или Золотой, орды, Ахмата, в войне, которою решено:
быть или не
быть Руси рабою Востока, нахлынуть ли через нее новому потоку варваров на Европу. Но…
Тут великий
князь стукнул посохом в решетку. На этот стук оглянулась старая женщина, усердно молившаяся на коленах. Она
была в поношенной кике и в убрусе, бедном, но чистом, как свежий снег, в бедной ферязи — седые волосы выпадали в беспорядке, и между тем можно
было тотчас угадать, что это не простая женщина. Черты ее
были очень правильны; в мутных глазах отражались ум и какое-то суровое величие. Она гордо взглянула на великого
князя.
—
Будешь разве судить раба твоего Ивана, а не
князя московского.
Дорогою рассказал он Антону, кто такая
была Марфа Новгородская и почему с нею умер на Руси дух общины, из Германии занесенный в Новгород и Псков духом торговли; но не сказал, о чем
были последние слова великого
князя.
Образец не знал, как освободиться от такого постояльца, и не видел конца своему басурманскому пленению. Просить Ивана Васильевича о разрешении уз своих не смел: Антон-лекарь каждый день более и более входил в милость великого
князя. В горе своем боярин нередко сравнивал себя с многострадальным Иовом, которого все язвы, казалось, готов он
был принять вместо этого плена.
Выходя из дому и приходя домой, не видит он более Анастасии; только иногда, возвращаясь к себе, находит он на крыльце брошенную сверху ветку, перо попугая, которое
было подарено Софьей Фоминишной маленькому любимцу великого
князя и перешло от Андрея к дочери боярина. Раз нашел он даже ленту из косы. Он понимает, откуда дары, он понимает эту немую беседу и, счастливый, дорожит ею выше всех милостей Ивана Васильевича.
Чтобы поручить это войско достойному вождю, ожидали в Москву знаменитого воеводу, служебного
князя Даниила Дмитриевича Холмского. Болезнь, мнимая или настоящая, задерживала его в дальнем поместье. Мнимая, сказал я: и то немудрено, потому что он родом тверчанин, потомок тверских
князей, должен
был неохотно повиноваться приказу своего владыки, идти против родины своей.
Он должен
был сопутствовать великому
князю, который собирался сам идти с войском.