Уже пустыни сторож вечный, // Стесненный холмами вокруг, // Стоит Бешту остроконечный // И зеленеющий Машук, // Машук, податель струй целебных; // Вокруг ручьев его
волшебных // Больных теснится бледный рой; // Кто жертва чести боевой, // Кто почечуя, кто Киприды; // Страдалец мыслит жизни нить // В волнах чудесных укрепить, // Кокетка злых годов обиды // На дне оставить, а старик // Помолодеть — хотя на
миг.
Он видел, как все, начиная с детских, неясных грез его, все мысли и мечты его, все, что он выжил жизнию, все, что вычитал в книгах, все, об чем уже и забыл давно, все одушевлялось, все складывалось, воплощалось, вставало перед ним в колоссальных формах и образах, ходило, роилось кругом него; видел, как раскидывались перед ним
волшебные, роскошные сады, как слагались и разрушались в глазах его целые города, как целые кладбища высылали ему своих мертвецов, которые начинали жить сызнова, как приходили, рождались и отживали в глазах его целые племена и народы, как воплощалась, наконец, теперь, вокруг болезненного одра его, каждая мысль его, каждая бесплотная греза, воплощалась почти в
миг зарождения; как, наконец, он мыслил не бесплотными идеями, а целыми мирами, целыми созданиями, как он носился, подобно пылинке, во всем этом бесконечном, странном, невыходимом мире и как вся эта жизнь, своею мятежною независимостью, давит, гнетет его и преследует его вечной, бесконечной иронией; он слышал, как он умирает, разрушается в пыль и прах, без воскресения, на веки веков; он хотел бежать, но не было угла во всей вселенной, чтоб укрыть его.
И я ворвался в этот мир цветов, //
Волшебный мир живых благоуханий, // Горячих слез и уст, речей без слов, // Мир счастия и пылких упований, // Где как во сне таинственный покров // От нас скрывает всю юдоль терзаний. // Нельзя душой и блекнуть и цвести, — // Я в этот
миг не мог сказать «прости».