Неточные совпадения
Это многих возмутило и показалось капризом со стороны Саши, но Иосаф Платонович сам сознался матери,
что он писал
в стихах ужасный вздор, который, однако, отразился вредно на его учебных занятиях
в классе, и
что он даже очень благодарен Саше за то,
что она вернула его к настоящему
делу.
— Мама, дружок мой, не спрашивай меня об этом, это, может быть,
в самом
деле все пустяки, которые я преувеличиваю; но их… как тебе, мама, выразить, не знаю. Он хочет любить то,
чего любить не может, он верит тем, кому не доверяет; он слушается всех и никого… Родная! прости мне,
что я тебя встревожила, и забудь о моей болтовне.
Так стояли
дела в последний год пребывания Висленева
в университете, когда Саше Гриневич только
что минуло восемнадцать лет, а ему исполнилось двадцать четыре года. Окончательно же Висленев потерял свою невесту следующим образом.
В городе решили,
что дело между ними кончено.
Дело в том,
что у Эльвиры Карловны,
в то время, когда она приехала с Синтяниным из Петербурга, была десятилетняя дочь, Флора, от законного брака Эльвиры Карловны с бедным ювелирным подмастерьем из немцев, покинутым женою
в Петербурге, неизвестно за
что и почему!
Он был уверен,
что весь этот разговор веден его дочерью просто ради шутки; но это была с его стороны большая ошибка, которая и обнаружилась на другой же
день, когда старик и старуха Гриневичи сидели вместе после обеда
в садовой беседке, и к ним совершенно неожиданно подошла дочь вместе с генералом Синтяниным и попросила благословения на брак.
Она даже венчалась именно
в тот самый
день, когда от Висленева получилось письмо,
что он на свободе, и венчалась (как говорят), имея при себе это письмо
в носовом платке.
Ныне, то есть
в те
дни, когда начинается наш рассказ, Александре Ивановне Синтяниной от роду двадцать восемь лет, хотя, по привычке ни
в чем не доверять ей, есть охотники утверждать,
что генеральше уже стукнуло тридцать, но она об этом и сама не спорит.
— Да
чего же она
в самом
деле спрашивает? — заговорил Филетер Иванович, обращая свои слова к генеральше, — ведь уж сколько лет условлено,
что я ей буду отдавать все жалованье за удержанием
в свою пользу
в день получения капитала шестидесяти копеек на тринкгельд.
— Но дело-то
в том,
что если вы
чего не знаете, то я это знаю! — говорил, смеясь, Висленев. — Знаю, дружок, Ларушка, все знаю, знаю даже и то, какая прекрасная женщина эта Александра Ивановна.
— Нет,
в самом
деле, я думал,
что ты не разобрался.
— Представь,
что ведь
в самом
деле это было почти так.
— Ошибаешься, и далеко не все: вот здешний лакей, знающий здесь всякую тварь, ничего мне не доложил об этаком Подозерове, но вот
в чем дело: ты там не того?..
— То есть
в чем же, на какой предмет, и о
чем я могу откровенничать? Ты, ведь, черт знает, зачем меня схватил и привез сюда; я и сам путем ничего иного не знаю, кроме того,
что у тебя
дело с крестьянами.
—
Дело в истине, изреченной
в твоей детской прописи: «истинный способ быть богатым состоит
в умерении наших желаний». Не желай ничего знать более того,
что тебе надо делать
в данную минуту.
— Ты очень добр ко мне. Я, брат, всегда сознавался,
что я пред тобою нуль
в таких
делах, где нужно полное презрение к преданию: но ведь зато ты и был вождь, и пользовался и уважением и славой, тобой заслуженными, и я тебе не завидовал.
— То-то и есть, но нечего же и головы вешать. С азбуки нам уже начинать поздно, служба только на кусок хлеба дает, а люди на наших глазах миллионы составляют; и дураков, надо уповать, еще и на наш век хватит. Бабы-то наши вон раньше нас за ум взялись, и посмотри-ко ты, например, теперь на Бодростину… Та ли это Бодростина,
что была Глаша Акатова, которая,
в дни нашей глупости, с нами ради принципа питалась снятым молоком? Нет! это не та!
— Но только вот
что худо, — продолжал Горданов, — когда вы там
в Петербурге считали себя разных
дел мастерами и посылали сюда разных своих подмастерьев, вы сами позабыли провинцию, а она ведь иной раз похитрей Петербурга, и ты этого пожалуйста не забывай.
В Петербурге можно целый век, ничего умного не сделавши, слыть за умника, а здесь… здесь тебя всего разберут, кожу на тебе на живом выворотят и не поймут…
— Да
что же, — отвечал он, — нельзя же все
в самом
деле серьезно слушать, как ты интригуешь, точно
в маскараде.
За столом говорил только Висленев, и говорил с одним генералом о
делах, о правительстве, о министрах. Вмешиваться
в этот разговор охотников не было. Висленев попробовал было подтрунить над материализмом дяди, но тот отмолчался, тронул он было теткину религиозность, посмеявшись,
что она не ест раков, боясь греха, но Катерина Астафьевна спокойно ответила...
— Весь я истормошился и изнемог, — говорил он себе. — Здесь как будто легче немного,
в отцовском доме, но надолго ли?.. Надолго ли они не будут знать,
что я из себя сделал?.. Кто я и
что я?.. Надо, надо спасаться!
Дни ужасно быстро бегут, сбежали безвестно куда целые годы, перевалило за полдень, а я еще не доиграл ни одной… нет, нужна решимость… квит или двойной куш!
Мы лезем на места, не пренебрегаем властью, хлопочем о деньгах и полагаем,
что когда заберем
в руки и деньги, и власть, тогда сделаем и „общее
дело“… но ведь это все вздор, все это лукавство, никак не более, на самом же
деле теперь о себе хлопочет каждый…
Завтра первым
делом спрошу,
что это за фея у них мерцает
в ночи?
Начинай назад тому семь лет, ты, молодой студент, вошел «
в хижину бедную, Богом хранимую»,
в качестве учителя двенадцатилетнего мальчика и, встретив
в той хижине, «за Невой широкою,
деву светлоокую», ты занялся развитием сестры более
чем уроками брата.
Кончилась все это тем,
что «
дева» увлеклась пленительною сладостью твоих обманчивых речей и, положившись на твои сладкие приманки
в алюминиевых чертогах свободы и счастия,
в труде с беранжеровскими шансонетками, бросила отца и мать и пошла жить с тобою «на разумных началах», глупее которых ничего невозможно представить.
— Да, вы правы, я не хочу вас мучить: мне не надо, чтобы вы женились на старухе. Я фокусов не люблю. Нет, вот
в чем дело…
— Чокнемся! — сказала Бодростина и, ударив свой стакан о стакан Горданова, выпила залпом более половины и поставила на стол. — Теперь садись со мной рядом, — проговорила она, указывая ему на кресло. — Видишь,
в чем дело: весь мир, то есть все те, которые меня знают, думают,
что я богата: не правда ли?
— Ну да! А это ложь. На самом
деле я так же богата, как церковная мышь. Это могло быть иначе, но ты это расстроил, а вот это и есть твой долг, который ты должен мне заплатить, и тогда будет мне хорошо, а тебе
в особенности… Надеюсь,
что могу с вами говорить, не боясь вас встревожить?
— Вон видишь ты тот бельведер над домом, вправо, на горе? Тот наш дом, а
в этом бельведере,
в фонаре, моя библиотека и мой приют. Оттуда я тебе через несколько часов дам знать, верны ли мои подозрения насчет завещания
в пользу Кюлевейна… и если они верны… то… этой белой занавесы, которая парусит
в открытом окне, там не будет завтра утром, и ты тогда… поймешь,
что дело наше скверно,
что миг наступает решительный.
— М-да! Теперь все
дело в печенях сидит, а впрочем, я замечаю,
что и тебя эта печенка интересует? Не разболися сердцем: это пред сражением не годится.
— Нет, мой милый друг, я иду
в дело, завещая тебе как Ларошжаклен: si j'avance, suivez-moi; si je recule, tuez-moi, si je meurs, vengez-moi; [если я пойду вперед, следуйте за мной; если я отступлю, убейте меня; если я погибну, отомстите за меня (франц.).] хотя знаю,
что последнего ты ни за
что не исполнишь.
— О-о! голос нежен и ласков, — радостно заметил Висленев. — Нет, да ведь мало мудреного,
что она и
в самом
деле, пожалуй, ничего и не поняла… Пришли, дружок, девушку дать мне умыться! — воскликнул он громко и, засвистав, смело зашлепал туфлями по полу.
— Да-да; а я думал,
что это
в самом
деле какой-нибудь остров Калипсо.
— Я не могу себе простить,
что я вчера ее оставляла одну. Я думала,
что она спит
днем, а она не спала, ходила пред вечером к отцу, пока мы сидели
в саду, и ночью… представь ты… опять было то,
что тогда…
— Мало ли на
что там
в наше время приходилось откликаться! А ему какое
дело, бывало, ни представь, все разрезонирует и выведет,
что в нем содержания нет.
— Да вы с критикой согласны? Ну а ее-то у него и нет. Какая же критика при односторонности взгляда? Это
в некоторых теперешних светских журналах ведется подобная критика, так ведь guod licet bovi, non licet Jovi,
что приличествует быку, то не приличествует Юпитеру. Нет, вы Ламене почитайте. Он хоть нашего брата пробирает, христианство, а он лучше, последовательней Фейербаха понимает. Христианство — это-с ведь
дело слишком серьезное и великое: его не повалить.
— Да
что вы
в самом
деле в ней видите хорошего? Ни природы, ни людей. Где лавр да мирт, а здесь квас да спирт, вот вам и Россия.
Павлу Николаевичу не трудно было доказать,
что нигилизм стал смешон,
что грубостию и сорванечеством ничего не возьмешь;
что похвальба силой остается лишь похвальбой, а на
деле бедные новаторы, кроме нужды и страданий, не видят ничего, между тем как сила, очевидно, слагается
в других руках.
— Это теория, — сказала она, — но
в чем же экспериментальная часть
дела?
Возвратясь
в Петербург после трехлетнего отсутствия, Горданов был уверен,
что здесь
в это время весь хаос понятий уже поосел и поулегся, — так он судил по рассказам приезжих и по тону печати, но стройность, ясность и порядок, которые он застал здесь на самом
деле, превзошел его ожидания и поразили его.
Павел Николаевич вытребовал Ванскок, приветил ее, дал ей двадцать пять рублей на бедных ее староверческого прихода (которым она благотворила втайне) и узнал от нее,
что литераторствующий ростовщик Тихон Кишенский развернул будто бы огромные денежные
дела. Павел Николаевич
в этом немножко поусомнился.
— Ну, все равно, но
дело в том,
что ведь ему сотню тысяч негде было взять, чтобы развертывать большие
дела. Это вы, дитя мое, легкомысленностью увлекаетесь.
— Да; то поляки и жиды, они уже так к этому приучены целесообразным воспитанием: они возьмутся за
дело, так одним
делом тогда и занимаются, и не спорят, как вы,
что честно и
что бесчестно, да и они попадаются, а вы рыхлятина, вы на всем переспоритесь и перессоритесь, да и потом все это вздор, который годен только
в малом хозяйстве.
— Да, он умный и им надо дорожить, он тоже говорил,
что глупость совсем уничтожить уже нельзя, а хорошо вот, если бы побольше наших шли
в цензурное ведомство. Кишенский ведет
дело по двойной бухгалтерии — это так и называется «по двойной бухгалтерии». Он приплелся разом к трем разным газетам и
в каждой строчит
в особом направлении, и сводит все к одному; он чужим поддает, а своим сбавит где нужно, а где нужно — наоборот.
В этот
день Иосаф Платонович встал
в обыкновенное время, полюбовался
в окно горячим и искристым блеском яркого солнца на колокольном кресте Владимирской церкви, потом вспомнил,
что это стыдно, потому
что любоваться ничем не следует, а тем паче крестом и солнцем, и сел на софу за преддиванный столик, исправляющий должность письменного стола
в его чистой и уютной, но очень, очень маленькой комнатке.
Он взял над собою власть и пересилил начинающийся пароксизм как раз вовремя, потому
что в эту самую минуту
в глубине залы показалась худощавая, высокая фигура Кишенского,
в котором
в самом
деле было еще значительно заметно присутствие еврейской крови.
— Вы меня спрашиваете так, как будто я должен заключить из ваших слов,
что без
дела мне не следовало и посещать вас, — отвечал Горданов,
в котором шевельнулась дворянская гордость пред этим ломаньем жидка, отец которого, по достоверным сведениям, продавал
в Одессе янтарные мундштуки.
—
В торговых
делах чем кратче, тем лучше.
Тот смолчал, да и
в самом
деле недоумевал, к
чему клонит эта речь.
— Да
дело это нельзя делать шах-мат: дворянинишку с ветра взять неудобно; брак у нас предоставляет мужу известные права, которые хотя и не то,
что права мужа во Франции, Англии или
в Америке, но и во всяком случае все-таки еще довольно широки и могут стеснять женщину, если ее муж не дурак.