Неточные совпадения
— Я тебя, Саша, совсем не стесняю и не заклинаю… Нет, нет! Спаси меня от этого Боже! — продолжал он, крестясь и поднимая на лоб очки, — покидать человека в несчастии недостойно. И пожелай ты за него выйти, я, скрепя
сердце, дам согласие. Может
быть, даже сами со старухою пойдем за тобой, если не отгонишь, но…
Объяснения, которые после этого последовали у них наедине с дочерью,
были по обычаю очень кратки и не выяснили ничего, кроме того, что Саше брак с Синтяниным приходится более всего по мыслям и по
сердцу. Говорить более
было не о чем, и дочь Гриневича
была обвенчана с генералом.
Отца и мать своих любила Синтянина, но ведь они же
были и превосходные люди, которых не за что
было не любить; да и то по отношению к ним у нее, кажется,
был на устах медок, а на
сердце ледок.
Иосаф Платонович, выпроводив гостей, счел
было нужным поговорить с сестрой no-сердцу и усадил ее в гостиной на диване, но, перекинувшись двумя-тремя фразами, почувствовал нежелание говорить и ударил отбой.
— Я взяла ее сзади и посадила ее в кресла. Она
была холодная как лед, или лучше тебе сказать, что ее совсем не
было, только это бедное, больное
сердце ее так билось, что на груди как мышонок ворочался под блузой, а дыханья нет.
Положение
было рискованное: жених каждую минуту мог упасть в обморок, и тогда бог весть какой все могло принять оборот. Этого опасалась даже сама невеста, скрывавшая, впрочем, мастерски свое беспокойство. Но как часто бывает, что в больших горестях человеку дает силу новый удар, так случилось и здесь: когда священник, глядя в глаза Висленеву, спросил его: «имаши ли благое произволение поять себе сию Елену в жену?» Иосаф Платонович выпрямился от острой боли в
сердце и дал робким шепотом утвердительный ответ.
— Законные! Ты меня злишь этим своим равнодушием и законностью. Ты
будь человеком и имей
сердце с четырьмя желудочками: ведь вон смотри, мне суют на подпись еще особый счет в шестьсот рублей, на двое крестин, по триста рублей на каждые!
Вид его
был страшно печален и жалок; жалок до такой степени, что он опять шевельнул если не
сердце Горданова, который
сердцем никогда никого не пожалел, то его нервы, так как от этого рода сожаления не свободны и злые люди: вид беспомощного страдания и им тяжел и неприятен.
Ты думаешь, что меня тешит мой экипаж или сверканье подков моих рысаков? — нет; каждый стук этих подков отдается в моем
сердце: я сам бы, черт их возьми, с большим удовольствием возил их на себе, этих рысаков, чтобы только не платить за их корм и за их ковку, но это нужно, понимаешь ты, Иосаф: все это нужно для того же, для того, чтобы
быть богачом, миллионером…
Вы умнее меня, образованнее меня, конечно, уж без сравнения меня ученее и вы, наконец, мужчина, а я попечительница умственных преимуществ вашего пола, но
есть дела, которые мы, женщины, разбираем гораздо вас терпеливее и тоньше: дела
сердца по нашему департаменту.
— Да; вся ваша жизнь, проходившая здесь, на наших глазах,
была какое-то штудированье себя. Скажите, что до всего этого молодой девушке? Что же вы делали для того, чтоб обратить к себе ее
сердце? Ничего!
Скажу примером: если бы дело шло между мною и вами, я бы вам смело сказала о моих чувствах, как бы они ни
были глубоки, но я сказала бы это вам потому, что в вас
есть великодушие и прямая честь, потому что вы не употребили бы потом мою искренность в орудие против меня, чтобы щеголять властью, которую дало вам мое
сердце; но с другим человеком, например с Иосафом Платоновичем, я никогда бы не
была так прямодушна, как бы я его ни любила.
— Кроме того говорю и о
сердце. Мы с ним ведь старые знакомые и между нами
были кое-какие счетцы. Что же вы думаете? Ведь он в глаза мне не мог взглянуть! А когда губернатор рекомендовал ему обратиться ко мне, как предводителю, и рассказать затруднения, которые он встретил в столкновениях с Подозеровым, так он-с не знал, как со мной заговорить!
Ему и в голову не приходило, что он самое свежее свое бесчестие вез с самим собою, да и кто бы решился заподозреть в этом влаственную красоту Глафиры, взглянув на прилизанного Ропшина, в душе которого теперь
было столько живой, трепещущей радости, столько юношеской гордости и тайной, злорадной насмешки над Висленевым, над Гордановым и над всеми смелыми и ловкими людьми, чья развязность так долго и так мучительно терзала его юное, без прав ревновавшее
сердце.
Сам умею я
петь,
Мне не нужно октав,
Мне не нужно руки,
Хладных
сердцу отрав…
Одного жажду я: поцелуя!
— У вас, я вижу, благородное
сердце. Вино херес… это благородное вино моей благородной родины, оно соединяет крепость с ароматом.
Пью, милостивый государь, за ваше здоровье,
пью за ваше благородное здоровье.
— Не
выпьешь ли, — говорит, — батюшка, водочки и не закусишь ли ты? Ты мне что-то по
сердцу пришел.
Гости у Леты
были вечные, и все
были от нее без ума, и старики, и молодые. Обо всем она имела понятие, обо всем говорила и оригинально, и смело. У нее завелись и поклонники: инвалидный начальник ей объяснялся в прозе и предлагал ей свое «
сердце, которое может заменить миллионы», протопоповский сын, приезжавший на каникулы, сочинял ей стихи, в которых плакал, что во все междуканикулярное время он
Но вдруг Лета заподозрела, что Рупышев ее мужа нарочно
спаивает, потому что Спиридонов уж до того стал
пить, что начал себя забывать, и раз приходит при всех в почтовую контору к почтмейстеру и просит: «У меня, — говорит, —
сердце очень болит, пропишите мне какую-нибудь микстуру».
Эта решительность и смелость приема ее смущала, и вовсе незнакомое ей до сих пор чувство по отношению к Подозерову щипнуло ее за
сердце; это чувство
было ревность.
От Александры Ивановны никто не ожидал того, что она сделала. Выгнать человека вон из дома таким прямым и бесцеремонным образом, — это решительно
было не похоже на выдержанную и самообладающую Синтянину, но Горданов, давно ее зливший и раздражавший, имел неосторожность, или имел расчет коснуться такого больного места в ее душе, что
сердце генеральши сорвалось, и произошло то, что мы видели.
Одна Александра Ивановна
была, по-видимому, спокойнее всех, но и это
было только по-видимому: это
было спокойствие человека, удовлетворившего неудержимому порыву
сердца, но еще не вдумавшегося в свой поступок и не давшего себе в нем отчета.
Генеральша давно
была очень расстроена всем, что видела и слышала в последнее время; а сегодня ее особенно тяготили наглые намеки на ее практичность и на ее давнюю слабость к Висленеву, и старые раны в ее
сердце заныли и запенились свежею кровью.
Он рисовал мне картину бедствий и отчаяния семейств тех, кого губил Висленев, и эта картина во всем ее ужасе огненными чертами напечатлелась в душе моей;
сердце мое преисполнилось сжимающей жалостью, какой я никогда ни к кому не ощущала до этой минуты, жалостью, пред которою я сама и собственная жизнь моя не стоили в моих глазах никакого внимания, и жажда дела, жажда спасения этих людей заклокотала в душе моей с такою силой, что я целые сутки не могла иметь никаких других дум, кроме одной: спасти людей ради их самих, ради тех, кому они дороги, и ради его, совесть которого когда-нибудь
будет пробуждена к тяжелому ответу.
Я повторяю, что там
была не я: в моей груди кипела сотня жизней и билось сто
сердец, вокруг меня кишел какой-то рой чего-то странного, меня учили говорить, меня сажали, поднимали, шептали в уши мне какие-то слова, и в этом чудном хаосе
была, однако, стройность, благодаря которой я все уладила.
Генеральша взвизгнула, взялась за
сердце и, отыскав дрожащею рукой спинку стула, тихо на него села. Она
была бледна как плат и смотрела в глаза Форовой. Катерина Астафьевна, тяжело дыша, сидела пред нею с лицом покрытым пылью и полузавешанным прядями седых волос.
Назад тому очень немного лет, в Москве один известный злодей, в минуту большой опасности
быть пойманным, выстрелил себе в
сердце и остался жив, потому что
сердце его в момент прохождения пули
было в состоянии сокращения:
сердце Подозерова тоже сказало «тик» в то время, когда Горданов решал «так».
Предстоящие минуты очень интересовали его: он ждал от Глафиры «презренного металла» и… удостоверения, в какой мере
сердце ее занято привязанностью к другому человеку: до того ли это дошло, что он, Горданов, ей уже совсем противен до судорог, или… она его еще может переносить, и он может надеяться
быть ее мужем и обладателем как бодростинского состояния, так и красоты Ларисы.
— Ну, а я говорю, что она не
будет ни хорошей женой, ни хорошей матерью; мне это
сердце мое сказало, да и я знаю, что Подозеров сам не станет по-твоему рассуждать. Я видела, как он смотрел на нее, когда
был у тебя в последний раз пред дуэлью.
Дело в том, что прежде чем Лара приступила к Подозерову с решительным словом, на крыльце деревянного домика, занимаемого Андреем Ивановичем, послышались тяжелые шаги, и в тот момент, когда взволнованная генеральша отошла к стене, в темной передней показалась еще новая фигура, которой нельзя
было ясно разглядеть, но которую
сердце майорши назвало ей по имени.
— А вот этим вот! — воскликнул Евангел, тронув майора за ту часть груди, где
сердце. — Как же вы этого не заметили, что она, где хочет
быть умною дамой, сейчас глупость скажет, — как о ваших белых панталонах вышло; а где по естественному своему чувству говорит, так что твой министр юстиции. Вы ее, пожалуйста, не ослушайтесь, потому что я вам это по опыту говорю, что уж она как рассудит, так это непременно так надо сделать.
— Нет, Фоша, не знаю; но только говори скорей, бога ради, а то
сердце не на месте. Ты там
был?
Это, разумеется,
было очень неприятно и само по себе, потому что добрый и любящий Жозеф ожидал совсем не такого свидания, но сюда примешивалась еще другая гадость: Глафира пригласила его налету ехать за нею в Прагу, что Жозеф, конечно, охотно бы и исполнил, если б у него
были деньги, или
была, по крайней мере, наглость попросить их тут же у Глафиры; но как у Иосафа Платоновича не
было ни того, ни другого, то он не мог выехать, и вместо того, чтобы лететь в Прагу с следующим поездом, как желало его влюбленное
сердце, он должен
был еще завести с Глафирой Васильевной переписку о займе трехсот гульденов.
В таком положении
были дела их до самой той минуты, когда Глафира Васильевна попросила Жозефа подождать ее за ее дверью, и он, сидя на лестничном окне, перепустил перед своими мысленными очами ленту своих невеселых воспоминаний. Но вот
сердце Жозефа встрепенулось; он услыхал сзади себя бодрый голос Глафиры, которой он приготовил сегодня эффектнейший, по его соображениям, сюрприз, вовсе не ожидая, что и она тоже, в свою очередь, не без готовности удивить его.
«Надо доделывать, — опять шептало ей ее соображение, — ну, пусть так; ну, пусть надо: допустим даже, что все это удастся и благополучно сойдет с рук; ну, что же тогда далее? Чем жить?.. Умом? Господи, но ведь не в акушерки же мне поступать! Умом можно жить, живучи полною жизнью и
сердцем… Стало
быть, надо жить
сердцем?»
Казимире
было некогда ждать, и она хотела во что бы то ни стало кончить дело без суда, потому что она спешила выехать за границу, где ждал ее давно отторгнутый от ее
сердца скрипач.
Форов сказал «наплевать», а Катерина Астафьевна, которая
была первою из набредших на мысль о существовании такой ревности и последнею из отрицавших ее на словах, наконец разошлась с племянницей далее всех. Это последовало после отчаянной схватки, на которую майорша наскочила с азартом своей кипучей души, когда убедилась, что племянница считает своею соперницей в
сердце мужа нежно любимую Катериной Астафьевной Синтянину, да и самое ее, Форову, в чем-то обвиняет.
У Глафиры слегка сжало
сердце, как будто при внезапном колебании палубы на судне, которое до сих пор шло не качаясь, хотя по разгуливающемуся ветру и давно уже можно
было ожидать качки.
— Неужто же ты, Лара,
будешь смотреть спокойно, как меня, твоего брата, повезут в острог? Пожалей же меня наконец, — приставал он, — не губи меня вдосталь: ведь я и так всю мою жизнь провел бог знает как, то в тюрьме, то в ссылке за политику, а потом очутился в таких жестоких комбинациях, что от женского вопроса у меня весь мозг высох и уже
сердце перестает биться. Еще одна какая-нибудь напасть, и я лишусь рассудка и, может
быть, стану такое что-нибудь делать, что тебе
будет совестно и страшно.
Бедным, запоздавшим на свете русским вольтерьянцем, очевидно, совсем овладела шарлатанская клика его жены, и Бодростин плясал под ее дудку: он более получаса читал пред Синтяниной похвальное слово Глафире Васильевне, расточал всякие похвалы ее уму и
сердцу; укорял себя за несправедливости к ней в прешедшем и благоговейно изумлялся могучим силам спиритского учения, сделавшего Глафиру столь образцово-нравственною, что равной ей теперь как бы и не
было на свете.
Теперь это еще более напоминало «Пир во время чумы» и придавало общей картине зловещий характер, значение которого вполне можно
было определить, лишь заглянув под нахлобученные шапки мужиков, когда до их слуха ветер доносил порой вздымающие
сердце звуки мейерберовских хоров.
Яркое, праздничное освещение дома мутило их глаза и гнело разум досадой на невнятую просьбу их, а настрадавшиеся
сердца переполняло страхом, что ради этого непотушенного огня «живой огонь» или совсем не сойдет на землю, или же если и сойдет, то
будет недействителен.
Стало
быть само собою следовал вывод, что причиной смерти
был тяжелый удар по голове, но, кроме его, на левом боку трупа
была узкая и глубокая трехгранная рана, проникавшая прямо в
сердце.
— Да-с; подбираемся-с, подбираемся… и заметьте-с, что довольно дружно один за другим. А ведь в существе нечему здесь много и удивляться: всему этому так надлежало и
быть: жили, жили долго и наступила пора давать другим место жить. Это всегда так бывает, что смерти вдруг так и хлынут, будто мешок прорвется. Катерина же Астафьевна, знаете, женщина тучная, с
сердцем нетерпячим… приехала к нам как раз во время похорон Веры, узнала, что муж в тюрьме, и повезла ногой и руку повесила.