Неточные совпадения
— Этой науки, кажется, не ты одна не
знаешь. По-моему, жить надо как живется; меньше говорить, да больше делать, и еще больше думать; не быть эгоисткой, не выкраивать из
всего только одно свое положение, не обращая внимания на обрезки, да, главное дело, не лгать ни себе, ни людям. Первое дело не лгать. Людям ложь вредна, а себе еще вреднее. Станешь лгать себе, так
всех обманешь и сама обманешься.
Уж не
знаю, как там покойничек Естифей-то Ефимыч
все это с маменькой своей уладил, только так о спажинках прислали к тятеньке сватов.
И не
знаю я, как уж это
все я только пережила!
— Мне неловко совсем идти с Матузалевной, понеси ее, пожалуйста, Сонечка. Да нет, ты ее задушишь; ты
все это как-то так делаешь, бог тебя
знает! Саша, дружочек, понесите, пожалуйста, вы мою Матузалевну.
— Конечно, конечно, не
все, только я так говорю…
Знаешь, — старческая слабость:
все как ты ни гонись, а
всё старые-то симпатии, как старые ноги, сзади волокутся. Впрочем, я не спорщик. Вот моя молодая команда, так те горячо заварены, а впрочем, ладим, и отлично ладим.
Я естественных наук не
знаю вовсе, а
все мне думается, что мозг, привыкший понимать что-нибудь так, не может скоро понимать что-нибудь иначе.
Бывало, что ни читаешь,
все это находишь так в порядке вещей и сам понимаешь, и с другим станешь говорить, и другой одинаково понимает, а теперь иной раз читаешь этакую там статейку или практическую заметку какую и чувствуешь и сознаешь, что давно бы должна быть такая заметка, а как-то, бог его
знает…
— Да,
знаю. Мы
всё доставали в институте: и «Отечественные записки», и «Современник», и «Русский вестник», и «Библиотеку»,
все,
все журналы. Я просила папу выписать мне хоть один теперь, — мамаша не хочет.
— Нет, а впрочем, не
знаю. Он кандидат, молодой, и некоторые у него хорошо учились. Вот Женни, например, она всегда высший балл брала. Она по
всем предметам высшие баллы брала. Вы
знаете — она ведь у нас первая из целого выпуска, — а я первая с другого конца. Я терпеть не могу некоторых наук и особенно вашей математики. А вы естественных наук не
знаете? Это, говорят, очень интересно.
— Помада! Он того мнения, что я
все на свете
знаю и
все могу сделать. Вы ему не верьте, когда дело касается меня, — я его сердечная слабость. Позвольте мне лучше осведомиться, в каком он положении?
— А как же! Он сюда за мною должен заехать: ведь искусанные волком не ждут, а завтра к обеду назад и сейчас ехать с исправником. Вот вам и жизнь, и естественные, и всякие другие науки, — добавил он, глядя на Лизу. — Что и знал-то когда-нибудь, и то
все успел семь раз позабыть.
— Боюсь, чтоб еще хуже не было. Вот у тебя я с первой минуты осмотрелась. У вас хорошо, легко; а там, у нас, бог
знает… мудрено
все… очень тяжело как-то, скучно, — невыносимо скучно.
— Здравствуй, Женичка! — безучастно произнесла Ольга Сергеевна, подставляя щеку наклонившейся к ней девушке, и сейчас же непосредственно продолжала: — Положим, что ты еще ребенок, многого не понимаешь, и потому тебе, разумеется, во многом снисходят; но, помилуй, скажи, что же ты за репутацию себе составишь? Да и не себе одной: у тебя еще есть сестра девушка. Положим опять и то, что Соничку давно
знают здесь
все, но все-таки ты ее сестра.
— Ну, рассказывайте, хорошо.
Знаем мы это хорошо! На десять штук фунт мяса сварят, а то
все кааартоооффеллю.
— Да, не
все, — вздохнув и приняв угнетенный вид, подхватила Ольга Сергеевна. — Из нынешних институток есть такие, что, кажется, ни перед чем и ни перед кем не покраснеют. О чем прежние и думать-то, и рассуждать не умели, да и не смели, в том некоторые из нынешних с старшими зуб за зуб. Ни советы им, ни наставления, ничто не нужно. Сами
всё больше других
знают и никем и ничем не дорожат.
— Ну, однако, это уж надоело.
Знайте же, что мне
все равно не только то, что скажут обо мне ваши знакомые, но даже и
все то, что с этой минуты станете обо мне думать сами вы, и моя мать, и мой отец. Прощай, Женни, — добавила она и шибко взбежала по ступеням крыльца.
— Это скверно, — заметил старик. — Чудаки, право! люди не злые, особенно Егор Николаевич, а живут бог
знает как. Надо бы Агнесе Николаевне это умненечко шепнуть: она направит
все иначе, — а пока Христос с тобой — иди с богом спать, Женюшка.
— Не ладят
всё, бог их
знает.
Пархоменко
все дергал носом, колупал пальцем глаз и говорил о необходимости совершенно иных во
всем порядков и разных противодействий консерваторам. Райнер много рассказывал Женни о чужих краях, а в особенности об Англии, в которой он долго жил и которую очень хорошо
знал.
— Вы поговорите с Вязмитиновым. Он здесь, кажется, больше
всех знает.
«А любовь-то, в самом деле, не на уважении держится… Так на чем же? Он свою жену любит. Вздор! Он ее… жалеет. Где любить такую эгоистичную, бессердечную женщину. Он материалист, даже… черт его
знает, слова не придумаешь, чтό он такое…
все отрицает… Впрочем, черт бы меня взял совсем, если я что-нибудь понимаю… А скука-то, скука-то! Хоть бы и удавиться так в ту же пору».
— Что это, головы-то не вынесть? Ну, об этом еще подумаем завтра. Зачем голове даром пропадать? А теперь… куда бы это поместить Лизавету Егоровну? Помада! Ты здесь
весь двор
знаешь?
С приездом Женни здесь
все пошло жить. Ожил и помолодел сам старик, сильнее зацвел старый жасмин, обрезанный и подвязанный молодыми ручками; повеселела кухарка Пелагея, имевшая теперь возможность совещаться о соленьях и вареньях, и повеселели самые стены комнаты, заслышав легкие шаги грациозной Женни и ее тихий, симпатичный голосок, которым она, оставаясь одна, иногда безотчетно пела для себя: «Когда б он
знал, как пламенной душою» или «Ты скоро меня позабудешь, а я не забуду тебя».
Она
знала, что в прошлом ей завещано мало достойного сохранения, и не ожидала, что почти одной ей поставят в вину
всю тщательно собранную ложь нашего времени.
Она даже
знала наизусть целые страницы Шиллера, Гете, Пушкина, Лермонтова и Шекспира, но
все это ей нужно было для отдыха, для удовольствия; а главное у нее было дело делать.
Евгения Петровна приехала уже около полутора часа назад и успела расспросить доктора и Помаду обо
всем, что они
знали насчет неожиданного и странного прибытия Лизы.
А он, вообрази ты себе, верно тут свою теорию насчет укрощения нравов вспомнил; вдруг принял на себя этакой какой-то смешной, даже вовсе не свойственный ему, серьезный вид и этаким,
знаешь, внушающим тоном и так, что
всем слышно, говорит: «Извините, mademoiselle, я вам скажу франшеман, [откровенно (франц.)] что вы слишком резки».
Она
знала также, что
все это идет о нем из его же спальни.
Она
знала, наконец, что доктор страстно, нежно и беспредельно любит свою пятилетнюю дочь и по первому мягкому слову
все прощает своей жене, забывая
всю дрянь и нечисть, которую она подняла на него.
Она только не
знала, что нельзя
всем построить собственные домики и безмятежно жить в них, пока двужильный старик Захват Иванович сидит на большой коробье да похваливается, а свободная человечья душа ему молится: научи, мол, меня, батюшка Захват Иванович, как самому мне Захватом стать!
— О да! Всемерно так:
все стушуемся, сгладимся и будем одного поля ягода. Не
знаю, Николай Степанович, что на это ответит Гегель, а по-моему, нелепо это, не меньше теории крайнего национального обособления.
Всё это
все знали и дурачились, потешались над ним.
Вы
знаете, что она сказала: «было
все», и захохотала тем хохотом, после которого людей в матрацы сажают, чтоб головы себе не расшибли.
— Да, считаю, Лизавета Егоровна, и уверен, что это на самом деле. Я не могу ничего сделать хорошего: сил нет. Я ведь с детства в каком-то разладе с жизнью. Мать при мне отца поедом ела за то, что тот не умел низко кланяться; молодость моя прошла у моего дяди, такого нравственного развратителя, что и нет ему подобного. Еще тогда
все мои чистые порывы повытоптали. Попробовал полюбить
всем сердцем… совсем черт
знает что вышло.
Вся смелость меня оставила.
Доктора это обстоятельство тоже сильно поразило. Другое дело слышать об известном положении человека, которого мы лично не
знали, и совсем другое, когда в этом положении представляется нам человек близкий, да еще столь молодой, что привычка
все заставляет глядеть на него как на ребенка. Доктору было жаль Ипполита; он злился и молчал. Лиза относилась к этому делу весьма спокойно.
— Нет, это
все равно, — отозвалась Розанова, — я никого не боюсь, мне нечего бояться, пусть
все знают…
— Ты ведь не
знаешь, какая у нас тревога! — продолжала Гловацкая, стоя по-прежнему в отцовском мундире и снова принявшись за утюг и шляпу, положенные на время при встрече с Лизой. — Сегодня,
всего с час назад, приехал чиновник из округа от попечителя, — ревизовать будет. И папа, и учители
все в такой суматохе, а Яковлевича взяли на парадном подъезде стоять. Говорят, скоро будет в училище. Папа там
все хлопочет и болен еще… так неприятно, право!
Она не
знала о нем ничего дурного, но во
всех его движениях, в его сосредоточенности и сдержанности для нее было что-то неприятное.
Когда далеко летавший Розанов возвратился в себя, он не
узнал своего жилища: там был чад, сквозь который
все представлялось как-то безобразно, и чувствовалась неудержимая потребность лично вмешаться в это безобразие и сделать еще безобразнее.
— Не
знаю, и вообще он как-то не внушает к себе доверия. Папа тоже на него не полагается. Вчера с вечера он
все бредил, звал Розанова.
— Конечно, в этом не может быть никакого сомнения. Тут было
все: и недостатки, и необходимость пользоваться источниками доходов, которые ему всегда были гадки, и вражда вне дома, и вражда в доме: ведь это каторга! Я не
знаю, как он до сих пор терпел.
Все знали, что у Давыдовской был некогда муж, маленький черненький человечек, ходивший по праздникам в мундире с узенькими фалдочками и в треугольной шляпе с черным пером.
А то отправятся доктор с Араповым гулять ночью и долго бродят бог
знает где, по пустынным улицам, не боясь ни ночных воров, ни усталости. Арапов
все идет тихо и вдруг, ни с того ни с сего, сделает доктору такой вопрос, что тот не
знает, что и ответить, и еще более убеждается, что правленье корректур не составляет главной заботы Арапова.
Утеснители швейцарской свободы не
знают пределов своей дерзости. Ко
всем оскорблениям, принесенным ими на нашу родину, они придумали еще новое. Они покрывают нас бесчестием и требуют выдачи нашего незапятнанного штандарта. В ту минуту, как я пишу к тебе, союзник, пастор Фриц уезжает в Берн, чтобы отклонить врагов республики от унизительного для нас требования; но если он не успеет в своем предприятии до полудня, то нам, как и другим нашим союзникам, остается умереть, отстаивая наши штандарты.
Райнер
узнает в гребце лучшего стрелка из Бюрглена в кантоне Ури; он всматривается в его одушевленное лицо, и в ушах его звучат простые, евангельские слова Вильгельма Телля: «Честный человек после
всего думает сам о себе».
— Нет-с, — говорил он Ярошиньскому в то время, когда вышел Рациборский и когда Розанов перестал смотреть, а начал вслушиваться. — Нет-с, вы не
знаете, в какую мы вступаем эпоху. Наша молодежь теперь не прежняя, везде есть движение и есть люди на
все готовые.
Райнер говорил, что в Москве
все ненадежные люди, что он ни в ком не видит серьезной преданности и что, наконец, не
знает даже, с чего начинать. Он рассказывал, что был у многих из известных людей, но что
все его приняли холодно и даже подозрительно.
—
Все это так, но мы ведь не
знаем, что народ думает, — говорил он.
Вообще было много оснований с большою обстоятельностью утверждать, что политичность Рогнеды Романовны,
всех ее сестер и самой маркизы много выигрывала от того, что они не
знали ничего такого, что стоило бы скрывать особенно ловкими приемами, но умели жить как-то так, что как-то
всем о них хотелось расспросить.