Неточные совпадения
Я лучше желаю, чтобы в твоем воображении в эту минуту пронеслось бледное спокойное личико полуребенка в парчовых лохмотьях и приготовило тебя к встрече с другим существом, которое в
наш век, шагающий такой практической походкой, вошло в жизнь,
не трубя перед собою, но на очень странных ходулях, и на них же и ушло с гордым спокойствием в темную, неизвестную даль.
— Нет, нет и нет, — настаивала старая русская кухарка Норков, — что
наша барышня, Марья Ивановна,
не жилец на этом свете, так я за это голову свою дам на отсеченье, что она
не жилец.
— Эта, ваше степенство,
не по
нашим капиталам, — говорил Фридрих Фридрихович, выводя пальцем эсы по чужой муфте, которая, видимо, сбила с него изрядную долю самообожания. — Какие ручки, однако, должны носить эту муфту?
Наши натурщицы все слишком обыкновенные лица, а остановить первую встречную женщину, которая подходит под ваш образ, слишком романтично, и ни одна
не пойдет.
— Гм!
наша Маньхен попадает на историческую картину, которою будут восхищаться десятки тысяч людей… Бог знает, может быть даже и целые поколения! — воскликнул весело Фридрих Фридрихович, оглядываясь на Маню, которая только повернулась на ногах и опять стояла на том месте,
не сводя глаз с Истомина.
Вы можете считать его даже уродом, даже уродом, пожалуй в
наш век и невозможным, но тем
не менее он живой человек, и на Васильевском острове еще непременно есть зеркала, в которые он и до днешнего дни смотрится.
Не то представляет
наш художник, и именно в это время уже решительно только один
наш, русский художник, человек по преимуществу еще очень мало развитый или, чаще всего, вовсе неразвитый и кругом невежественный.
В
наше время неудобно забывать, что как выпяленные из орбит глаза некоторых ученых, смущающихся взглядами подающей им жаркое кухарки, обусловливают успех людей менее честных и менее ученых, но более живых и чутких к общественному пульсу, так и
не в меру выпяливаемые художественные прихоти и страсти художников обусловливают успех непримиримых врагов искусства: людей,
не уважающих ничего, кроме положения и прибытка, и теоретиков, поставивших себе миссиею игнорированье произведений искусства и опошление самих натур, чувствующих неотразимость художественного призвания.
— Что ж Газе! Ну, что ж такое Газе! — восклицал с кислою миною Фридрих Фридрихович поклонникам немецкого Гаррика. — Видел-с я и Газе и Дависона, а уж я
не говорю об этом черте, об Ольридже… но… но, я спрашиваю вас… ну что же это такое? Конечно, там в Отелло он хорош, ну ни слова — хорош; но ведь это… ведь это все-таки
не то же, например, что
наш Василий Васильевич, который везде и во всем артист.
— Да, опера того… нехороша была,
не теперь-с, а была! — отвечал с соболезнованием Фридрих Фридрихович, — но певцы хорошие все-таки всегда были. Итальянцы там, конечно, итальянцами; но да-с, а я ведь за всех этих итальянцев
не отдам вам
нашего русского Осипа Афанасьевича. Да-ас!
не отдам! Осипа Афанасьевича
не отдам!
— Самойлов… — говорил он. — Я с ним тоже знаком, но это… так вам сказать, он
не простец: он этакий волк с клычком; Ришелье этакой; ну а Петров, — продолжал Шульц, придавая особенную теплоту и мягкость своему голосу, — это
наш брат простопур; это душа! Я, бывало, говорю ему в Коломягах летом: «Ну что, брат Осип Афанасьич?» — «Так, говорит, все, брат Шульц, помаленьку». — «Спой», прошу, — ну, другой раз споет, а другой раз говорит: «Сам себе спой». Простопур!
— О,
не думайте! — говорил он солидному господину. —
Наш немецкий народ — это правда, есть очень высокообразованный народ; но
наш русский народ — тоже очень умный народ. — Шульц поднял кулак и произнес: — Шустрый народ, понимаете, что называется шустрый? Здравый смысл, здравый смысл, вот чем мы богаты!
— Это верно так, что от карахтер. Вот будем говорить, чиновник — у него маленькие обстоятельства, а он женится; немецкий всякий женится; полковой офицер женится, а прочий такой и с хороший обстоятельство, а
не женится.
Наш немецкий художник женится, а русский художник
не женится.
— То есть нам жен нет, может быть вы хотите сказать, — вмешался тихо Истомин. — Нам нет жен; еще
не выросли они на
нашу долю, любезный Фридрих Фридрихович.
А вы теперь скажите, или намекните, или так хоть в ту сторону кивните пальцем, где, по вашим соображениям, находится женщина,
не ваша женщина, а
наша, которой мила жизнь
наша, а
не ваша: женщина, которая мне обещала бы поддержку на борьбу со всякою бедою, которая бы принесла хоть каплю масла для той искры, которая меня одушевляет!
— Эх вы, господа! господа! ветер у вас еще все в голове-то ходит, — проговорила в ответ мне Ида Ивановна. — Нет, в
наше время молодые люди совсем
не такие были.
Слышно было, что говорившие в зале, заметя
наше молчание, тоже вдруг значительно понижали голос и
не знали, на какой им остановиться ноте. Впрочем, я
не слыхал никакого другого голоса, кроме голоса Истомина, и потому спросил тихонько...
— Нет, я этого никогда
не желала, — отвечала она тихо, покачав головою. — Я желала, чтобы
не было более уроков — это правда, я этого желала; но чтобы он совсем перестал к нам ходить, чтобы показал этим пренебрежение к
нашему семейству… я этого даже
не могла пожелать.
Не дай вам бог, свежий человек, приехать сюда впервые летом: здесь нет ничего, чем тепло и мило лето в
наших пыльных Кромах и в Пирятине...
Позднейшие обстоятельства показали, что правильное появление вечерами на
нашей лестнице этой востроглазой девушки в самом деле было достойно особенного внимания, но что хотя Янко, в качестве живого человека, имел полнейшее право на собственный роман в Петербурге, однако же тем
не менее эта востроглазая особа совсем
не была героинею его романа.
Я очень хорошо чувствовал, что это
не было со стороны Иды холодным равнодушием к характеру
наших отношений, а сдавалось мне, что она как будто видела меня насквозь и понимала, что я
не перестал любить их добрую семью, а только неловко мне бывать у них чаще.
Находясь по своим делам в Москве, этак через месяц, что ли, после описанной истории, я получил от Иды Ивановны письмо, в котором она делала мне некоторые поручения и, между прочим, писала: «Семейные несчастия
наши не прекращаются...
— Если он этого
не сделает, это уж будет просто бесчеловечно! Маня просит его униженно, и если он
не пойдет, — я
не знаю, что он тогда такое. Приходите завтра вместе в пять часов —
наших никого
не будет, потому что maman [Маменька (франц.)] поедет с Шульцами в Коломну.
Мы вошли к Истомину; он лежал на диване, закинув руки за затылок и уложив ногу на ногу. При
нашем приходе он прищурил глаза, но
не приподнялся и
не сказал ни слова.
— Прошедшему нет ни суда, ни порицания. Если это была любовь — она
не нуждается в прощении; если это было увлечение — то… пусть и этому простит бог, давший вам такую натуру. Вот вам моя рука, Истомин, в знак полного прощения вам всего от всей
нашей семьи и… от ней самой.
Вы будете прекрасны, я
не устою перед этим, и мы двойным, нигде, мне кажется, еще неслыханным стыдом покроем
нашу семью.
Писали, какая была ночь, как вечер быстро сменился тьмою, как осторожно
наши шли обрывом взорванной скалы, как сшиблись в свалке и крикнул женский голос в толпе чеченцев; что на этот голос из-за
наших рядов вынесся находившийся в экспедиции художник И… что он рубил своих за бусурманку, с которой был знаком и считался кунаком ее брату, и что храбрейший офицер, какой-то N или Z ему в лицо стрелял в упор и если
не убил его, так как пистолет случайно был лишь с холостым зарядом, то, верно, ослепил.
Так Святогор, народный богатырь
нашего эпоса, спит в железном гробе; накипают на его гробе закрытом все новые обручи: душит-бьет Святогора его богатырский дух; хочет витязь кому б силу сдать,
не берет никто; и все крепче спирается могучий дух, и все тяжче он томит витязя, а железный гроб все качается.
— А!.. Вот то-то б вам поменьше хлопотать! Да! да
не das ist nicht möglich, а это gewiss, Herr Schuiz, gewiss… [Это невозможно… конечно, господин Шульц, конечно (нем.).] вы погубили
нашу Маню.