Неточные совпадения
Об этих подарках и зашла теперь речь:
все находили, что подарки — прекрасный обычай, который оставляет в детских умах
самые теплые и поэтические воспоминания; но дядя мой, Орест Маркович Ватажков, человек необыкновенно выдержанный и благовоспитанный, вдруг горячо запротиворечил и стал настаивать, что
все сюрпризы вредны и не должны иметь места при воспитании нигде, а тем паче в России.
— А именно вот на какую:
все полагают, что на Руси жизнь скучна своим однообразием, и ездят отсюда за границу развлекаться, тогда как я утверждаю и буду иметь честь вам доказать, что жизнь нигде так не преизобилует
самыми внезапнейшими разнообразиями, как в России. По крайней мере я уезжаю отсюда за границу именно для успокоения от калейдоскопической пестроты русской жизни и думаю, что я не единственный экземпляр в своем роде.
Мы обогрелись и уехали с этой станции, оставив в ней армян ожидать пристава, а
сами с этих пор
всю дорогу только и толковали про то, как и почему разбойник прострелил армянину не щеку, не ухо, а именно один нос?
Увидев это, я долго не мог прийти в себя и поверить, проснулся я или еще грежу спросонья; я приподнимался, всматривался и, к удивлению своему,
все более и более изумлялся: мой вербный купидон действительно держал у себя под крылышками огромный пук березовых прутьев, связанных такою же голубой лентой, на какой
сам он был подвешен, и на этой же ленте я заметил и белый билетик.
Он мог у нас бить
всю мелкоту,
сам он был большой дурак, аппетит имел огромный, а к учению способности никакой.
— Это как вы хотите, — отвечал спокойно Калатузов, но, заметив, что непривычный к нашим порядкам учитель и в
самом деле намеревается бестрепетною рукой поставить ему «котелку», и сообразив, что в силу этой отметки, он, несмотря на свое крупное значение в классе, останется с ленивыми без обеда, Калатузов немножко привалился на стол и закончил: — Вы запишете мне нуль, а я на следующий класс буду
все знать.
Все окна уставлены цветами, и у двух окон стояли два очень красивые,
самой затейливой по тогдашнему времени работы дамские рабочие столика: один темного эбенового дерева с перламутровыми инкрустациями, другой — из мелкого узорного паркета.
— А не боитесь, так и прекрасно; а соскучитесь — пожалуйте во всякое время ко мне, я всегда рад. Вы студент? Я страшно люблю студентов.
Сам в университете не был, но к студентам всегда чувствую слабость. Да что! Как и иначе-то? Это наша надежда. Молодой народ, а между тем у них
всё идеи и мысли… а притом же вы сестрин постоялец, так, стало быть,
все равно что свой. Не правда ли?
— Приношу вам две тысячи извинений, что задерживаю вас, но
все это сейчас кончится… мне и
самому некогда… Клим, шоколаду!
Кончилось
все это для меня тем, что я здесь впервые в жизни ощутил влияние пиршества, в питье дошел до неблагопристойной потребности уснуть в чужом доме и получил от Трубицына кличку «Филимон-простота», — обстоятельство ничтожное, но имевшее для меня, как увидите,
самые трагические последствия.
Все свое время я проводил у моего голубого купидона и перезнакомился у него с массою
самых нестрогих лиц женского пола, которых в квартире Постельникова было всегда как мошек в погожий вечер.
На этой свадьбе, помню, произошел небольшой скандальчик довольно странного свойства. Постельников и его приятель, поэт Трубицын, увезли невесту из-под венца прямо в Сокольники и возвратили ее супругу только на другой день… Жизнь моя
вся шла среди подобных историй, в которых, впрочем,
сам я был очень неискусен и слыл «Филимоном».
— Душа моя, да зачем же, — говорит, — ты усиливаешься это постичь, когда это
все именно так и устроено, что ты даже, может быть, чего-нибудь и
сам не знаешь, а там о тебе
все это известно! Зачем же тебе в это проникать?
У нас в деревне уже знали о моем несчастии. Известие об этом дошло до дядина имения через чиновников, которым был прислан секретный наказ, где мне дозволить жить и как наблюдать за мною. Дядя тотчас понял в чем дело, но от матушки половину
всего скрыли. Дядя возмутился за меня и, бог знает сколько лет не выезжая из деревни, тронулся
сам в губернский город, чтобы встретить меня там, разузнать
все в подробности и потом ехать в Петербург и тряхнуть в мою пользу своими старыми связями.
Этого уж я не мог вынести и заболел горячкой, в которой от
всех почитался в положении безнадежном, но вдруг в двенадцатый день опомнился, стал быстро поправляться и толстеть
самым непозволительным образом.
Успокаивая себя таким образом, я
сам стал терять мое озлобление и начал рассуждать обо
всем в духе сладчайшего всепрощения. Я даже нашел средство примириться с поступком дяди, стоившим жизни моей матери.
— Однако, — говорю, — чем же медленно? У вас уже жирные эполеты. — А
сам, знаете,
все норовлю от него в сторону.
Представьте, какой только возможно-чудеснейший малый: товарищ, весельчак, и покутить не прочь, и в картишки, со
всеми литературами знаком, и
сам веселые стихи на
все сочиняет; но тоже совершенно, как у меня, нет никакой наблюдательности.
Появление этого свидетеля моего комического ползания на четвереньках меня чрезвычайно сконфузило… Лакей-каналья держался дипломатическим советником, а
сам едва не хохотал, подавая чай, но мне было не до его сатирических ко мне отношений. Я взял чашку и только внимательно смотрел на
все половицы, по которым пройдет лакей. Ясно, что это были половицы благонадежные и что по ним ходить было безопасно.
— Я очень рад, что после вашего раскаяния могу
все это представить в
самом мягком свете и, Бог даст, не допущу до дурной развязки. Извольте за это
сами выбирать себе любой полк; вы где хотите служить: в пехоте или в кавалерии?
Разве у нас это
всё по способностям расчисляют? я и
сам к моей службе не чувствую никакого призвания, и он (адъютант кивнул на дверь, за которую скрылся генерал), и он
сам сознается, что он даже в кормилицы больше годится, чем к нашей службе, а
все мы между тем служим.
— Excusez ma femme.] но
все это пока в сторону, а теперь к делу: бумага у меня для вас уже заготовлена; что вам там таскаться в канцелярию? только выставить полк, в какой вы хотите, — заключил он, вытаскивая из-за лацкана сложенный лист бумаги, и тотчас же вписал там в пробеле имя какого-то гусарского полка, дал мне подписать и, взяв ее обратно, сказал мне, что я совершенно свободен и должен только завтра же обратиться к такому-то портному, состроить себе юнкерскую форму, а послезавтра опять явиться сюда к генералу, который
сам отвезет меня и отрекомендует моему полковому командиру.
Проходили месяцы и годы, а я
все, просыпаясь, каждое утро спрашивал себя: действительно ли я проснулся? на
самом ли деле я в Германии и имею право не только не ездить сегодня в манеже, но даже вытолкать от себя господина Постельникова, если б он вздумал посетить мое убежище?
Так тихо и мирно провел я целые годы, то сидя в моем укромном уголке, то посещая столицы Европы и изучая их исторические памятники, а в это время здесь, на Руси,
всё выдвигались вопросы, реформы шли за реформами, люди будто бы покидали свои обычные кривлянья и шутки, брались за что-то всерьез; я, признаюсь, ничего этого не ждал и ни во что не верил и так, к стыду моему, не только не принял ни в чем ни малейшего участия, но даже был удивлен, заметив, что это уже не одни либеральные разговоры, а что в
самом деле сделано много бесповоротного, над чем пошутить никакому шутнику неудобно.
— Да некогда, милый друг, у нас нынче своею службой почти никто не занимается; мы
все нынче завалены сторонними занятиями; каждый сидит в двадцати комитетах по разным вопросам, а тут благотворительствовать… Мы ведь нынче
все благотворим… да: благотворим и
сами, и жены наши
все этим заняты, и ни нам некогда служить, ни женам нашим некогда хозяйничать… Просто беда от благотворения! А кто в военных чинах, так еще стараются быть на разводах, на парадах, на церемониях… вечный кипяток.
— Нельзя, голубчик, этого нельзя… у нас по
всем этим делам начальствуют барыни — народ, за
самым небольшим исключением,
самый пустой и бестолковый, но требовательный, а от них, брат, подчас много зависит при случае… Ведь из того мы
все этих обществ и держимся. У нас нынче
все по обществам; даже и попы и архиереи есть… Нынче это прежние протекции очень с успехом заменяет, а иным даже немалые и прямые выгоды приносит.
В
самом деле, за границей
всего одну или две газетки видел, а тут их вон сколько!..
— Ах, оставьте пожалуйста; да они
все давно
сами друг про друга
всё высказали; больше знать про них не интересно.
«Врешь, бают, в генералах честней быть, — мы и
сами, говорят, хоть сейчас
все согласны в генералы идти».
— Да как же, сударь, не хуже? в прежнее время, при помещиках,
сами изволите помнить, бывало, и соломкой, и хлебцем, и
всем дворяне не забывали, и крестьян на подмогу в рабочую пору посылывали; а ныне нет того ничего, и народ к нам совсем охладел.
— Ужасно, сударь, Орест Маркович, ужасно, — говорит, — мы, духовные, к этому смятению подвержены, о мире
всего мира Господа умоляем, а
самим нам в этом недуге вражды исцеления нет.
— Знаете, это так, — говорю, — надо делать: бери всяк в руки метлу да мети свою улицу —
весь город и очистится. Блюди каждый
сам себя, гони от себя смуту, вот она и повсюду исчезнет.
„Стой, — говорю, — стой, ни одна не смей больше ни слова говорить! Этого я не могу! Давайте, — говорю, — на том
самом спорить, на чем мы
все поровну учены, и увидим, кто из нас совершеннее? Есть, — говорю, — у нас карты?“»
Я только, говорят, дороги не знаю, а то я бы плюнул на
всех и
сам к Гарибальди пошел».
А уж что касается до иных забот — о правах, о справедливости, о возмездии, об отмщении притеснителям и обо
всем, о чем теперь
все говорят и пишут, так это уж просто сумасшествие: стремиться к идеалам для того, что
само в себе есть nihil!..
Отрожденский
все упирает на то, что даже и
самому Строителю мира места будто бы нигде нет; а я ему возражаю, что мы и о местах ничего не знаем, и указываю на книжку Фламмариона «Многочисленность обитаемых миров», но он не хочет ее читать, а только бранится и говорит: «Это спиритские бредни».
Нет, это мне совершенно
все равно: на умеренные мои потребности жалованья мне достает; я даже и роскошь себе позволяю, фортепиано имею; а служба
самая легкая:
все только исполняю то, что велено, а своею совестью, своим разумом и волей ни на волос ничего не делаю…
Если
все дело в наших молекулах и нервах, то люди ни в чем не виноваты, а если душевные движения их независимы, то «правители всегда впору своему народу», как сказал Монтескье; потом ведь… что же такое и
сами правители?
— Это уж не вы одни мне говорите, но ведь
все это так только кажется, а на
самом деле я, видите, никак еще для себя не определюсь в
самых важных вопросах; у меня
все мешается то одно, то другое…
— Я был очень рад, — начал становой, — что родился римским католиком; в такой стране, как Россия, которую принято называть
самою веротерпимою, и по неотразимым побуждениям искать соединения с независимейшею церковью, я уже был и лютеранином, и реформатом, и вообще три раза перешел из одного христианского исповедания в другое, и
все благополучно; но два года тому назад я принял православие, и вот в этом собственно моя история.
— Ну, как вам сказать, операция
самая неприятная, потому что тут и детский плач, и женский вой, и тяжелые мужичьи вздохи… одним словом,
все, что описано у Беранже: «вставай, брат, — пора, подать в деревне сбирают с утра»…
— Напрасно, — отвечает. — Ведь
все же равно, вы меня звали, только не за тем, за чем следовало; а по службе звать никакой обиды для меня нет. Назвался груздем — полезай в кузов; да и
сам бы рад скорее с плеч свалить эту пустую консультацию. Не знаю, что вам угодно от меня узнать, но знаю, что решительно ничего не знаю о том, что можно сделать для учреждения врачебной части в селениях.
— А непременно: дурака досыта кормить нужно с предосторожностями. Смотрите: вон овсяная лошадь… ставьте ее к овсу смело: она ест, и ей ничего, а припустите-ка мужичью клячу: она либо облопается и падет, либо пойдет лягаться во что попало, пока
сама себе
все ноги поотколотит. Вон у нас теперь на линии, где чугунку строят, какой мор пошел! Всякий день меня туда возят; человека по четыре, по пяти вскрываю: неукротимо мрут от хорошей пищи.
— Да он ведь у нас администратор от
самых младых ногтей и первый в своем участке школы завел, — его
всем в пример ставят. Не откроет ли он вам при своих дарованиях секрета, как устроить, чтобы народ не умирал без медицинской помощи?
Фортунатов видит раз
всех нас, посредников, за обедом: «братцы, говорит, ради
самого Господа Бога выручайте: страсть как из Петербурга за эти проклятые школы нас нажигают!» Поговорили, а мужики школ все-таки не строят; тогда Фортунатов встречает раз меня одного: «Ильюша, братец, говорит (он большой простяк и
всем почти ты говорит), — да развернись хоть ты один! будь хоть ты один порешительней; заставь ты этих шельм, наших мужичонков, школы поскорее построить».
— «Ну что ты, Бог с тобой,
сами себя, что ли, мы станем предавать?» Ну когда так — я и поставил дело так, что
все только рты разинули.
— А опять, — продолжает, —
все тем же
самым порядком: имеешь надобность ко мне, найми в школу учителя.
А если ты огрызаешься и возбуждаешь ведомство против ведомства (он начал меня раскачивать за те же
самые лацканы), если ты сеешь интриги и, не понимая начальственных забот о тебе, начинаешь собираться мне возражать… то… я на тебя плюю!.. то я иду напролом… я
сам делаюсь администратором, и (тут он закачал меня во
всю мочь, так что даже затрещали лацканы) если ты придешь ко мне за чем-нибудь, так я… схвачу тебя за шиворот… и выброшу вон… да еще в сенях приподдам коленом».
Прежде
всего не узнаю того
самого города, который был мне столь памятен по моим в нем страданиям. Архитектурное обозрение и костоколотная мостовая те же, что и были, но смущает меня нестерпимо какой-то необъяснимый цвет
всего сущего. То, бывало,
все дома были белые да желтые, а у купцов водились с этакими голубыми и желтыми отворотцами, словно лацканы на уланском мундире, — была настоящая житейская пестрота; а теперь, гляжу, только один неопределенный цвет, которому нет и названия.
— Ну вот, он и есть. Философию знает и богословию,
всего Макария выштудировал и на службе состоит, а не знал, что мы на богословов-то не надеемся, а
сами отцовское восточное православие оберегаем и у нас господствующей веры нельзя переменять. Под суд ведь угодил бы, поросенок цуцкой, и если бы «новым людям», не верующим в Бога, его отдать — засудили бы по законам; а ведь
все же он человечишко! Я по старине направил
все это на пункт помешательства.