Среди мертвой тишины под окнами послышался скрип полозьев, и в комнату вошел бойкою и щеголеватою походкой новый путешественник. Это был высокий и стройный молодой человек в хорошей енотовой шубе, подпоясанной красным гарусным шарфом, и в франтовской круглой меховой шапочке из бобрового котика. Он подошел прямо к смотрителю и, вежливо положив ему на стол свернутую подорожную, проговорил очень мягким и,
как мне казалось, симпатическим голосом...
Неточные совпадения
Как сейчас помню: теплый осенний вечер; полоска слабого света чуть брезжится на западе, и на ней от времени до времени вырезываются силуэты ближайших деревьев: они все
казались мне солдатиками, и
я мысленно сравнивал их с огненными мужичками, которые пробегают по сгоревшей, но не истлевшей еще бумаге, брошенной в печку.
Тогда, в те мрачные времена бессудия и безмолвия на нашей земле, все это
казалось не только верхом остроумия, но даже вменялось беспокойному старику в высочайшую гражданскую доблесть, и если бы он кого-нибудь принимал, то к нему всеконечно многие бы ездили на поклонение и считали бы себя через то в опасном положении, но у дяди,
как я сказал, дверь была затворена для всех, и эта-то недоступность делала его еще интереснее.
Мне казалось, что происходит дело бесчеловечное, за которое все мы,
как рыцари, должны были вступиться.
Дядя наблюдал за моим здоровьем, но сам скрывался; он
показался мне только в самую минуту моего отъезда, но это отнюдь не был уже тот мой дядя,
какого я привык видеть: это был старец смирный, тихий, убитый, в сермяжном подряснике, подпоясанном черным ремнем, и с седою щетиной на бороде.
Жду
я час, жду два: ни звука ниоткуда нет. Скука берет ужасная, скука, одолевающая даже волнение и тревогу. Вздумал было хоть закон какой-нибудь почитать или посмотреть в окно, чтоб уяснить себе мало-мальски: где
я и в
каких нахожусь палестинах; но боюсь! Просто тронуться боюсь, одну ногу поднимаю, а другая — так
мне и
кажется, что под пол уходит… Терпенья нет,
как страшно!
Думал, думал да вдруг насмелился,
как вдруг в то самое время, когда
я пробирался медведем, двери в комнату растворились, и на пороге
показался лакей с серебряным подносом, на котором стоял стакан чаю.
Жизнь моя
казалась мне погибшею, и
я самовольно представлял себя себе самому не иначе
как волчком, который посукнула рука какого-то злого чародея, — и вот
я кручусь и верчусь по его капризу: езжу верхом в манеже и слушаю грибоедовские остроты и,
как Гамлет, сношу удары оскорбляющей судьбы купно до сожалений Трубицына и извинений Постельникова, а все-таки не могу вооружиться против моря бед и покончить с ними разом; с мосту да в воду…
Два-три дня
я прожил так, на власть Божию, но в большом расстройстве, и многим, кто видел
меня в эти дни,
казался чрезвычайно странным. Совершеннее притворяться меланхоликом,
как выходило у
меня без всякого притворства, было невозможно. На третий день ко
мне нагрянула комиссия, с которой
я, в крайнем моем замешательстве, решительно не знал, что говорить.
—
Я вам на это, — говорит, — могу смело отвечать:
я держусь самого простого мнения и,
как мне и очень многим
кажется, самого ясного: в экономии природы ничто не исчезает, никакая гадость; за что же должно исчезнуть одно самое лучшее: начало, воодушевлявшее человека и двигавшее его разум и волю?
—
Как, — говорю, — Васильева-то увезли! За что же это?
Я его знаю —
казалось, такой прекрасный человек…
Он блаженно улыбнулся, хотя в улыбке его и отразилось как бы что-то страдальческое или, лучше сказать, что-то гуманное, высшее… не умею я этого высказать; но высокоразвитые люди,
как мне кажется, не могут иметь торжественно и победоносно счастливых лиц. Не ответив мне, он снял портрет с колец обеими руками, приблизил к себе, поцеловал его, затем тихо повесил опять на стену.
— Мне не нравится в славянофильстве учение о национальной исключительности, — заметил Привалов. — Русский человек,
как мне кажется, по своей славянской природе, чужд такого духа, а наоборот, он всегда страдал излишней наклонностью к сближению с другими народами и к слепому подражанию чужим обычаям… Да это и понятно, если взять нашу историю, которая есть длинный путь ассимиляции десятков других народностей. Навязывать народу то, чего у него нет, — и бесцельно и несправедливо.
Неточные совпадения
Хлестаков (придвигаясь).Да ведь это вам
кажется только, что близко; а вы вообразите себе, что далеко.
Как бы
я был счастлив, сударыня, если б мог прижать вас в свои объятия.
Хлестаков.
Я — признаюсь, это моя слабость, — люблю хорошую кухню. Скажите, пожалуйста,
мне кажется,
как будто бы вчера вы были немножко ниже ростом, не правда ли?
Хлестаков. А, да
я уж вас видел. Вы,
кажется, тогда упали? Что,
как ваш нос?
Купцы. Ей-богу! такого никто не запомнит городничего. Так все и припрятываешь в лавке, когда его завидишь. То есть, не то уж говоря, чтоб
какую деликатность, всякую дрянь берет: чернослив такой, что лет уже по семи лежит в бочке, что у
меня сиделец не будет есть, а он целую горсть туда запустит. Именины его бывают на Антона, и уж,
кажись, всего нанесешь, ни в чем не нуждается; нет, ему еще подавай: говорит, и на Онуфрия его именины. Что делать? и на Онуфрия несешь.
Городничий (в сторону).Славно завязал узелок! Врет, врет — и нигде не оборвется! А ведь
какой невзрачный, низенький,
кажется, ногтем бы придавил его. Ну, да постой, ты у
меня проговоришься.
Я тебя уж заставлю побольше рассказать! (Вслух.)Справедливо изволили заметить. Что можно сделать в глуши? Ведь вот хоть бы здесь: ночь не спишь, стараешься для отечества, не жалеешь ничего, а награда неизвестно еще когда будет. (Окидывает глазами комнату.)
Кажется, эта комната несколько сыра?