Неточные совпадения
Я видел, как его грандиозная, внушающая фигура в беспредельной, подпоясанной ремнем волчьей шубе поднялась на крыльцо; видел, как в окне моталась тень его высокого кока и как потом он тотчас же вышел назад к экипажу, крикнул ямщику: «
не смей отпрягать» и объявил матушке, что на почтовой станции остановиться ночевать невозможно, потому что там проезжие ремонтеры играют в карты и пьют вино; «а ночью, — добавлял
наш провожатый, — хотя они и благородные, но у них наверное случится драка».
Двор этого отличнейшего человека был всего в двух шагах от станции, и
не успел Борис скомандовать: «к Петру Ивановичу», как экипаж
наш свернул с шоссе налево, прокатил по небольшому мостику через придорожную канаву и, проползя несколько шагов по жидкой грязи, застучал по бревенчатому помосту под темными сараями крытого двора.
«Упокоев», которыми соблазнил нас Борис, к
нашим услугам, впрочем,
не оказалось. Встретившая нас в верхних сенях баба, а затем и сам Петр Иванович Гусев — атлетического роста мужчина с окладистою бородой — ласковым голосом и с честнейшим видом объявил нам, что в «упокоях» переделываются печи и ночевать там невозможно, но что в зале преотлично и чай кушать и опочивать можно на диванах.
В комнату
нашу вошла большая, полная, даже почти толстая дама с косым пробором и с мушкой на левой щеке. За ней четыре барышни в ватных шелковых капотах, за ними горничная девушка с красивым дорожным ларцом из красного сафьяна, за девушкой лакей с ковром и несколькими подушками, за лакеем ливрейным лакей
не ливрейный с маленькою собачкой. Генеральша, очевидно, была недовольна, что мы заняли комнату, прежде чем она накушалась здесь своего чаю.
Матушка по своей доброте ничего этого
не замечала и даже радовалась, что она может чем-нибудь услужить проезжим, вызывалась заварить для них новый чай и предложила дочерям генеральши
наших отогретых пирожков и папушников.
Тотчас по отъезде генеральши в
нашей компании начались на ее счет самые злые насмешки, из чего я тогда же вывел для себя, сколь невыгодно выходить из собрания первым, а
не последним.
При
нашем появлении он
не тронулся и
не ворохнулся, но тем
не менее видно было, что чтение
не сильно его занимало, потому что он часто зевал, вскидывал глазами на пламя свечи, очищал пальцами нагар и, поплевав на пальцы, опять лениво переводил глаза к книге.
Тогда, в те мрачные времена бессудия и безмолвия на
нашей земле, все это казалось
не только верхом остроумия, но даже вменялось беспокойному старику в высочайшую гражданскую доблесть, и если бы он кого-нибудь принимал, то к нему всеконечно многие бы ездили на поклонение и считали бы себя через то в опасном положении, но у дяди, как я сказал, дверь была затворена для всех, и эта-то недоступность делала его еще интереснее.
Отучить нас отвечать иначе, как напечатано в книгах, долго
не было никакой возможности, и бывали мы за то биты жестоко и много, даже и
не постигая, в чем
наша вина и преступление.
Держать себя на офицерской ноге в
наше время значило:
не водиться запанибрата с маленькими, ходить в расстегнутой куртке, носить неформенный галстук, приподниматься лениво, когда спросят, отвечать как бы нехотя и басом, ходить вразвалку.
Устремленные со вниманием глаза
наши на Локоткова
не могли прочесть на его лице ничего.
— А
не боитесь, так и прекрасно; а соскучитесь — пожалуйте во всякое время ко мне, я всегда рад. Вы студент? Я страшно люблю студентов. Сам в университете
не был, но к студентам всегда чувствую слабость. Да что! Как и иначе-то? Это
наша надежда. Молодой народ, а между тем у них всё идеи и мысли… а притом же вы сестрин постоялец, так, стало быть, все равно что свой.
Не правда ли?
Шутя, конечно, потому что моя сестра знает мои правила, что я на купчихе
не женюсь, но
наши, знаете, всегда больше женятся на купчихах, так уж те это так и рассчитывают.
Вы можете этому
не поверить, но это именно так; вот, недалеко ходить, хоть бы сестра моя, рекомендую: если вы с ней хорошенько обойдетесь да этак иногда кстати пустите при ней о чем-нибудь божественном, так случись потом и недостаток в деньгах, она и денег подождет; а заговорите с ней по-модному, что «мол Бог — пустяки, я знать Его
не хочу», или что-нибудь такое подобное, сейчас и провал, а… а особенно на
нашей службе… этакою откровенностию даже все можно потерять сразу.
Я и пил вино, и делом своим
не занимался, и в девичьем вертограде ориентировался, а поэт Трубицын и другие
наши общие друзья как зарядили меня звать «Филимоном», так и зовут.
Тоже вот как у меня: наблюдательности у него никакейшей и
не находчив, а ведь это в извинение
не берется; его и приструнили, и так приструнили, что хоть или в отставку подавай, или переходи в другую службу, но из
нашего ведомства это уже считается… неловко.
Я просидел около десяти дней в какой-то дыре, а в это время вышло распоряжение исключить меня из университета, с тем чтобы ни в какой другой университет
не принимать; затем меня посадили на тройку и отвезли на казенный счет в
наш губернский город под надзор полиции, причем, конечно, утешили меня тем, что, во внимание к молодости моих лет, дело мое
не довели до ведома высшей власти. Сим родительским мероприятием положен был предел учености моей.
Разве у нас это всё по способностям расчисляют? я и сам к моей службе
не чувствую никакого призвания, и он (адъютант кивнул на дверь, за которую скрылся генерал), и он сам сознается, что он даже в кормилицы больше годится, чем к
нашей службе, а все мы между тем служим.
— Да ее, ее,
нашу толстомясую мать Федору Ивановну! Ну, Россию, что ли, Россию! будто ты
не понимаешь: она свободна, и все должны радоваться.
— Конечно, — убеждал меня Постельников, — ты
не подумай, Филимоша, что я с тем только о тебе и хлопотал, чтобы ты эти бумажонки отвез; нет, на это у нас теперь сколько угодно есть охотников, но ты знаешь мои правила: я дал тем
нашим лондонцам-то слово с каждым знакомым, кто едет за границу, что-нибудь туда посылать, и потому
не нарушаю этого порядка и с тобой; свези и ты им кой-что.
Помогли ли мне соотчичи укрепить мою веру в то, что время шутовства, всяких юродств и кривляний здесь минуло навсегда, и что под веянием духа той свободы, о которой у нас
не смели и мечтать в мое время, теперь все образованные русские люди взялись за ум и серьезно тянут свою земскую тягу, поощряя робких, защищая слабых, исправляя и воодушевляя помраченных и малодушных и вообще свивая и скручивая
наше растрепанное волокно в одну крепкую бечеву, чтобы сцепить ею воедино великую рознь
нашу и дать ей окрепнуть в сознании силы и права?..
— Да некогда, милый друг, у нас нынче своею службой почти никто
не занимается; мы все нынче завалены сторонними занятиями; каждый сидит в двадцати комитетах по разным вопросам, а тут благотворительствовать… Мы ведь нынче все благотворим… да: благотворим и сами, и жены
наши все этим заняты, и ни нам некогда служить, ни женам
нашим некогда хозяйничать… Просто беда от благотворения! А кто в военных чинах, так еще стараются быть на разводах, на парадах, на церемониях… вечный кипяток.
— А что же такое? Для утверждения в редакторстве у нас ведь пока еще в губернском правлении
не свидетельствуют. Да и что такое редактор? Редакторы есть всякие. Берем, батюшка, в этом примеры с
наших заатлантических братий. А впрочем, и прекрасно: весь вопрос в абсолютной честности: она литературу убивает, но зато злобу-с, злобу и затмение в умах растит и множит.
Там, в Петербурге-то, у вас вон уж, говорят, отцов режут да на матерях женятся, а нас этим
не увлечешь: тут у нас и храмы, и мощи — это
наша святыня, да и в учености
наша молодежь своих светильников имеет… предания…
Разумеется, Кудрявцев и Грановский уж того… немножко для
нашего времени
не годятся… а все ж, если бы
наш университет еще того… немножко бы ему хорошей чемерицы в нос, а студенты чтоб от профессоров
не зависели, и университет бы
наш даже еще кое-куда годился… а то ни одного уже профессора хорошего
не стало.
«Было, — говорю, — сие так, что племянница моя, дочь брата моего, что в приказные вышел и служит советником, приехав из губернии, начала обременять понятия моей жены, что якобы
наш мужской пол должен в скорости обратиться в ничтожество, а женский над нами будет властвовать и господствовать; то я ей на это возразил несколько апостольским словом, но как она на то начала, громко хохоча, козлякать и брыкать, книги мои без толку порицая, то я, в книгах нового сочинения достаточной практики по бедности своей
не имея, а чувствуя, что стерпеть сию обиду всему мужскому колену
не должен, то я,
не зная, что на все ее слова ей отвечать, сказал ей: „Буде ты столь превосходно умна, то скажи, говорю, мне такое поучение, чтоб я признал тебя в чем-нибудь наученною“; но тут, владыко, и жена моя, хотя она всегда до сего часа была женщина богобоязненная и ко мне почтительная, но вдруг тоже к сей племяннице за женский пол присоединилась, и зачали вдвоем столь громко цокотать, как две сороки, „что вас, говорят, больше
нашего учат, а мы вас все-таки как захотим, так обманываем“, то я, преосвященный владыко, дабы унять им оное обуявшее их бессмыслие, потеряв спокойствие, воскликнул...
Даже странно: он знает, конечно, что в течение семи лет все материальное существо человека израсходывается и заменяется, а
не может убедить себя в необходимости признать в человеке независимое начало, сохраняющее нам тождественность
нашего сознания во всю жизнь.
— Нет, я в вопросах этого рода редко иду путем умозаключений, хотя и люблю искусную и ловкую игру этим орудием, как, например, у Лаврентия Стерна, которого у нас, впрочем, невежды считают своим братом скотом, между тем как он в своем «Коране» приводит очень усердно и тончайшие фибры Левенхука, и песчинку, покрывающую сто двадцать пять орифисов, через которые мы дышим, и другое многое множество современных ему открытий в доказательство, что вещи и явления, которых мы
не можем постигать
нашим рассудком, вовсе
не невозможны от этого, — но все это в сторону.
К чему, когда инструмент
наш плох и
не берет этого?
Дай Бог, конечно, открытий, я их жарко желаю, —
не по своей, разумеется, должности, — но все, что ученые откроют, то все в
нашу пользу, а
не в пользу материалистов.
Если все дело в
наших молекулах и нервах, то люди ни в чем
не виноваты, а если душевные движения их независимы, то «правители всегда впору своему народу», как сказал Монтескье; потом ведь… что же такое и сами правители?
Я это уже зрело обдумал и даже, если
не воспретит мне правительство, сделаю вывеску: «Новое воспитательное заведение с бойлом»; а по желанию родителей, даже будут жестоко бить, и вы увидите, что я, наконец, создам тип новых людей — тип, желая достичь которого
наши ученые и литературные слепыши от него только удаляются.
Фортунатов видит раз всех нас, посредников, за обедом: «братцы, говорит, ради самого Господа Бога выручайте: страсть как из Петербурга за эти проклятые школы нас нажигают!» Поговорили, а мужики школ все-таки
не строят; тогда Фортунатов встречает раз меня одного: «Ильюша, братец, говорит (он большой простяк и всем почти ты говорит), — да развернись хоть ты один! будь хоть ты один порешительней; заставь ты этих шельм,
наших мужичонков, школы поскорее построить».
Если бы начальство стояло стойко и решительно, я… я вам головой отвечаю, что я
не только врачебную часть, а я черт знает что заведу вам в России с
нашим народом!
Так и тебе мое опытное благословение: если хочешь быть нынешнему начальству прелюбезен и делу полезен,
не прилагай, сделай милость, ни к чему великого рачения, потому хоша этим у нас и хвастаются, что будто способных людей ищут, но все это вздор, —
нашему начальству способные люди тягостны.
— Совсем
не в том дело: на них, как и на всю
нашу несчастную молодежь, направлены все осадные орудия: родной деспотизм, народность и православие. Это омерзительно! Что же делают заграничные общества в пользу поляков?
— Помилуйте, мало ли дела теперь способному человеку, — отвечал мне, махнув рукою, губернатор и сейчас же добавил: — но я ничего
не имею и против этого места; и здесь способный человек мог бы, и очень бы мог кое-что делать, если бы только
не эта вечная путаница всех слов, инструкций, требований и… потом эти
наши суды-с!.. — Губернатор зажмурил глаза и пожал плечами. — Вы здесь уже несколько дней, так вы должны были слышать о разбирательстве купца, избившего мещанина по его якобы собственной просьбе?
Нет-с, я старовер, и я сознательно старовер, потому что я знал лучшее время, когда все это только разворачивалось и распочиналось; то было благородное время, когда в Петербурге школа устраивалась возле школы, и молодежь, и
наши дамы, и я, и моя жена, и ее сестра… я был начальником отделения, а она была дочь директора… но мы все, все были вместе: ни чинов, ни споров, ни попреков русским или польским происхождением и симпатиями, а все заодно, и… вдруг из Москвы пускают интригу, развивают ее, находят в Петербурге пособников, и вот в позапрошлом году, когда меня послали сюда, на эту должность, я уже ничего
не мог сгруппировать в Петербурге.
Но, впрочем, я и в этом случае способен
не противоречить: учредите закрытую баллотировку, и тогда я
не утаюсь, тогда я выскажусь, и ясно выскажусь; я буду знать тогда, куда положить мой шар, но… иначе высказываться и притом еще высказываться теперь именно, когда начала всех, так сказать, направлений бродят и имеют более или менее сильных адептов в самых влиятельных сферах, и кто восторжествует — неизвестно, — нет-с, je vous fais mon compliment, [Благодарю вас — Франц.] я даром и себе, и семье своей головы свернуть
не хочу, и… и, наконец, — губернатор вздохнул и договорил: — и, наконец, я в настоящую минуту убежден, что в
наше время возможно одно направление — христианское, но
не поповско-христианское с запахом конопляного масла и ладана, а высокохристианское, как я его понимаю…
— Да ты
не ухмыляйся; у тебя неравно
не был ли как-нибудь
наш сюсюка?
В последнее повстанье я шел усмирять их, думал, что авось те канальи, которые в
наших корпусах и в академиях учились, хоть те, хоть для гонора, для шика
не ударят лицом в грязь и попрактикуют
наших молодых солдатиков, — как-нибудь соберутся нас поколотить.
Бывало, ничего каналья и по-русски-то
не понимает, а даже
наши песни поет: заместо «по мосту-мосту» задувает...
— Ну, скажите, ради бога,
не тонкая ли бестия? — воскликнул, подскочив, генерал. — Видите, выдумал какой способ! Теперь ему все будут кланяться, вот увидите, и заискивать станут.
Не утаю греха — я ему вчера первый поклонился: начнете, мол,
нашего брата солдата в одном издании ругать, так хоть в другом поддержите. Мы, мол, за то подписываться станем.
Мне денщик их говорит: «
Не ходите, говорит, к нам больше, ваше благородие, а то
наши господа хотят вас бить».
— Я этого
не сказал, мое… Что мое, то, может быть, немножко и страдает, но ведь это кратковременно, и потом все это плоды
нашей цивилизации (вы ведь, конечно, знаете, что увеличение числа помешанных находится в известном отношении к цивилизации: мужиков сумасшедших почти совсем нет), а зато я, сам я (Васильев просиял радостью), я спокоен как нельзя более и… вы знаете оду Державина «Бессмертие души»?
Согласитесь, что это бог знает что за странный вывод, и с моей стороны весьма простительно было сказать, что я его даже
не понимаю и думаю, что и сам-то он себя
не понимает и говорит это единственно по поводу рюмки желудочной водки, стакана английского пива да бутылки французского шампанского. Но представьте же себе, что ведь нет-с: он еще пошел со мной спорить и отстаивать свое обидное сравнение всего
нашего общества с деревенскою попадьею, и на каком же основании-с? Это даже любопытно.
— Ты гляди, — говорит, — когда деревенская попадья в церковь придет, она
не стоит, как все люди, а все туда-сюда егозит, ерзает да наперед лезет, а скажет ей добрый человек: «чего ты, шальная, егозишь в Божьем храме? молись потихонечку», так она еще обижается и обругает: «ишь, дурак, мол, какой выдумал: какой это Божий храм — это
наша с батюшкой церковь».
— Чрезвычайно трудное-с: еще ни одно
наше поколение ничего подобного
не одолевало, но зато-с мы и только мы, первые, с сознанием можем сказать, что мы уже
не прежние вздорные незабудки, а мы — сила, мы оппозиция, мы идем против невежества массы и, по теории Дарвина, будем до истощения сил бороться за свое существование. Quoi qu'il arrive, [Что бы ни случилось — Франц.] а мы до новолуния дадим генеральное сражение этому русскому духу.
Если что-нибудь будет нужно… пожалуйста: я всегда готов к вашим услугам… что вы смотрите на моего товарища? —
не беспокойтесь, он немец и ничего
не понимает ни по-французски, ни по-русски: я его беру с собою для того только, чтобы
не быть одному, потому что, знаете, про
наших немножко нехорошая слава прошла из-за одного человека, но, впрочем, и у них тоже, у господ немцев-то, этот Пихлер…
Оказалось, что с перепугу, что его ловят и преследуют на суровом севере, он ударился удирать на чужбину через
наш теплый юг, но здесь с ним тоже случилась маленькая неприятность,
не совсем удобная в его почтенные годы: на сих днях я получил уведомление, что его какой-то армейский капитан невзначай выпорол на улице, в Одессе, во время недавних сражений греков с жидами, и добродетельный Орест Маркович Ватажков столь удивился этой странной неожиданности, что, возвратясь выпоротый к себе в номер, благополучно скончался «естественною смертью», оставив на столе билет на пароход, с которым должен был уехать за границу вечером того самого дня, когда пехотный капитан высек его на тротуаре, неподалеку от здания новой судебной палаты.