Неточные совпадения
Четвертое же и
самое веское из характерных определений дьякону Ахилле было сделано
самим архиереем, и притом в весьма памятный для Ахиллы день, именно в день изгнания
его, Ахиллы, из архиерейского хора и посылки на дьяконство в Старый Город. По этому определению дьякон Ахилла назывался «уязвленным». Здесь будет уместно рассказать, по какому случаю стало
ему приличествовать сие последнее название «уязвленного».
Дьякон Ахилла от
самых лет юности своей был человек весьма веселый, смешливый и притом безмерно увлекающийся. И мало того, что
он не знал меры своим увлечениям в юности: мы увидим, знал ли
он им меру и к годам своей приближающейся старости.
Несмотря на всю «непомерность» баса Ахиллы,
им все-таки очень дорожили в архиерейском хоре, где
он хватал и
самого залетного верха и забирал под
самую низкую октаву.
Но во всех этих случаях, которые уже были известны и которые потому можно было предвидеть, против «увлекательности» Ахиллы благоразумно принимались меры предосторожности, избавлявшие от всяких напастей и
самого дьякона и
его вокальное начальство: поручалось кому-нибудь из взрослых певчих дергать Ахиллу за полы или осаживать
его в благопотребную минуту вниз за плечи.
Как ни тщательно и любовно берегли Ахиллу от
его увлечений, все-таки
его не могли совсем уберечь от
них, и
он самым разительным образом оправдал на себе то теоретическое положение, что «тому нет спасения, кто в
самом себе носит врага».
Дни и ночи
он расхаживал то по своей комнате, то по коридору или по двору, то по архиерейскому саду или по загородному выгону, и все распевал на разные тоны: «уязвлен, уязвлен, уязвлен», и в таких беспрестанных упражнениях дождался наконец, что настал и
самый день
его славы, когда
он должен был пропеть свое «уязвлен» пред всем собором.
В сравнении с протоиереем Туберозовым и отцом Бенефактовым Ахилла Десницын может назваться человеком молодым, но и
ему уже далеко за сорок, и по смоляным черным кудрям
его пробежала сильная проседь. Роста Ахилла огромного, силы страшной, в манерах угловат и резок, но при всем этом весьма приятен; тип лица имеет южный и говорит, что происходит из малороссийских казаков, от коих
он и в
самом деле как будто унаследовал беспечность и храбрость и многие другие казачьи добродетели.
У каждого из
них, как у Туберозова, так и у Захарии и даже у дьякона Ахиллы, были свои домики на
самом берегу, как раз насупротив высившегося за рекой старинного пятиглавого собора с высокими куполами.
Но как разнохарактерны были
сами эти обыватели, так различны были и
их жилища.
У
него на
самом краю Заречья была мазаная малороссийская хата, но при этой хате не было ни служб, ни заборов, словом, ничего, кроме небольшой жердяной карды, в которой по колено в соломе бродили то пегий жеребец, то буланый мерин, то вороная кобылица.
Убранство в доме Ахиллы тоже было чисто казацкое: в лучшей половине этого помещения, назначавшейся для
самого хозяина, стоял деревянный диван с решетчатою спинкой; этот диванчик заменял Ахилле и кровать, и потому
он был застлан белою казацкою кошмой, а в изголовье лежал чеканенный азиатский седельный орчак, к которому была прислонена маленькая блинообразная подушка в просаленной китайчатой наволочке.
Это была особа старенькая, маленькая, желтенькая, вострорылая, сморщенная, с характером
самым неуживчивым и до того несносным, что, несмотря на свои золотые руки, она не находила себе места нигде и попала в слуги бездомовного Ахиллы, которому она могла сколько ей угодно трещать и чекотать, ибо
он не замечал ни этого треска, ни чекота и
самое крайнее раздражение своей старой служанки в решительные минуты прекращал только громовым: «Эсперанса, провались!» После таких слов Эсперанса обыкновенно исчезала, ибо знала, что иначе Ахилла схватит ее на руки, посадит на крышу своей хаты и оставит там, не снимая, от зари до зари.
Отец Савелий… вы
сами знаете… отец Савелий…
он умница, философ, министр юстиции, а теперь, я вижу, и
он ничего не может сообразить и смущен, и даже страшно смущен.
Не смей, и не надо!» Как же не надо? «Ну, говорю, благословите: я потаенно от
самого отца Захарии
его трость супротив вашей ножом слегка на вершок урежу, так что отец Захария этого сокращения и знать не будет», но
он опять: «Глуп, говорит, ты!..» Ну, глуп и глуп, не впервой мне это от
него слышать, я от
него этим не обижаюсь, потому
он заслуживает, чтоб от
него снесть, а я все-таки вижу, что
он всем этим недоволен, и мне от этого пребеспокойно…
Это уж я наверно знаю, что мне
он на то не позволяет, а
сам сполитикует.
Дьякон просто сгорал от любопытства и не знал, что бы такое выдумать, чтобы завести разговор о тростях; но вот, к
его радости, дело разрешилось, и
само собою.
Не успел
он оглянуться, как увидел, что отец протопоп пристально смотрел на
него в оба глаза и чуть только заметил, что дьякон уже достаточно сконфузился, как обратился к гостям и
самым спокойным голосом начал...
Отец протопоп гневались бы на меня за разговор с отцом Захарией, но все бы это не было долговременно; а этот просвирнин сын Варнавка, как вы
его нынче
сами видеть можете, учитель математики в уездном училище, мне тогда, озлобленному и уязвленному, как подтолдыкнул: «Да это, говорит, надпись туберозовская еще, кроме того, и глупа».
Это старик зовет резвого мальчишку, своего приемыша, и клики эти так слышны в доме протопопа, как будто
они раздаются над
самым ухом сидящей у окна протопопицы.
Протопопица слушает с удовольствием пение Ахиллы, потому что она любит и
его самого за то, что
он любит ее мужа, и любит
его пение. Она замечталась и не слышит, как дьякон взошел на берег, и все приближается и приближается, и, наконец, под
самым ее окошечком вдруг хватил с декламацией...
— Извольте хорошенько слушать, в чем дело и какое
его было течение: Варнавка действительно сварил человека с разрешения начальства, то есть лекаря и исправника, так как то был утопленник; но этот сваренец теперь
его жестоко мучит и
его мать, госпожу просвирню, и я все это разузнал и сказал у исправника отцу протопопу, и отец протопоп исправнику за это… того-с, по-французски, пробире-муа, задали, и исправник сказал: что я, говорит, возьму солдат и положу этому конец; но я сказал, что пока еще ты возьмешь солдат, а я
сам солдат, и с завтрашнего дня, ваше преподобие, честная протопопица Наталья Николаевна, вы будете видеть, как дьякон Ахилла начнет казнить учителя Варнавку, который богохульствует, смущает людей живых и мучит мертвых.
Ниже, через несколько записей, значилось: «Был по делам в губернии и, представляясь владыке, лично
ему докладывал о бедности причтов. Владыка очень о сем соболезновали; но заметили, что и
сам Господь наш не имел где главы восклонить, а к сему учить не уставал. Советовал мне, дабы рекомендовать духовным читать книгу „О подражании Христу“. На сие ничего
его преосвященству не возражал, да и вотще было бы возражать, потому как и книги той духовному нищенству нашему достать негде.
Прошлый год у
него на грядах некая дурочка Настя, обольщенная проходящим солдатом, родила младенца и
сама, кинувшись в воду, утонула.
Сам же старый Пизонский, весь с лысой головы своей озаренный солнцем, стоял на лестнице у утвержденного на столбах рассадника и, имея в одной руке чашу с семенами, другою погружал зерна, кладя
их щепотью крестообразно, и, глядя на небо, с опущением каждого зерна, взывал по одному слову: „Боже! устрой, и умножь, и возрасти на всякую долю человека голодного и сирого, хотящего, просящего и производящего, благословляющего и неблагодарного“, и едва
он сие кончил, как вдруг все ходившие по пашне черные глянцевитые птицы вскричали, закудахтали куры и запел, громко захлопав крылами, горластый петух, а с рогожи сдвинулся тот, принятый сим чудаком, мальчик, сын дурочки Насти;
он детски отрадно засмеялся, руками всплескал и, смеясь, пополз по мягкой земле.
Хотя я по имени
его и не назвал, но сказал о
нем как о некоем посреди нас стоящем, который, придя к нам нагий и всеми глупцами осмеянный за свое убожество, не только
сам не погиб, но и величайшее из дел человеческих сделал, спасая и воспитывая неоперенных птенцов.
Выговорив это, я
сам почувствовал мои ресницы омоченными и увидал, что и многие из слушателей стали отирать глаза свои и искать очами по церкви некоего,
его же разумела душа моя, искать Котина нищего, Котина, сирых питателя.
Тогда я взял сего непокорного да прикрепил
его, подложив немного под чернильницу, а
он, однако, и оттуда убежал и даже увлек с собою и
самую чернильницу, опрокинул ее и календарь мой сим изрядным пятном изукрасил.
Служанке, которая подала
ему стакан воды,
он положил на поднос двугривенный, и когда сия взять эти деньги сомневалась,
он сам сконфузился и заговорил: „Нет, матушка, не обидьте, это у меня такая привычка“; а когда попадья моя вышла ко мне, чтобы волосы мне напомадить,
он взял на руки случившуюся здесь за матерью замарашку-девочку кухаркину и говорит: „Слушай, как вон уточки на бережку разговаривают.
— Мне говорил отец Алексей, что ты даром проповеди и хорошим умом обладаешь.
Он сам в этом ничего не смыслит, а верно от людей слышал, а я уж давно умных людей не видала и вот захотела со скуки на тебя посмотреть. Ты за это на старуху не сердись.
Я. Способ действия с
ними несоответственный, а зло растет через ту шатость, которую
они видят в церковном обществе и в
самом духовенстве.
— Ни от чего
они их, — отвечает, — не удерживают; да и нам те поляки не страшны бы, когда б мы
сами друг друга есть обещанья не сделали.
Только начала Наташа раскатывать епитрахиль, смотрим: из
него упал запечатанный конверт на мое имя, а в том конверте пятьсот рублей с
самою малою запиской, тою же рукой писанною.
9-еапреля. Возвратился из-под начала на свое пепелище. Тронут был очень слезами жены своей, без меня здесь исстрадавшейся, а еще более растрогался слезами жены дьячка Лукьяна. О себе молчав, эта женщина благодарила меня, что я пострадал за ее мужа. А
самого Лукьяна сослали в пустынь, но всего только, впрочем, на один год. Срок столь непродолжительный, что семья
его не истощает и не евши. Ближе к Богу будет по консисторскому соображению.
2-е октября. Слухи о визитной распре подтверждаются. Губернатор, бывая в царские дни в соборе, имеет обычай в сие время довольно громко разговаривать. Владыка положили прекратить сие обыкновение и послали своего костыльника просить
его превосходительство вести себя благопристойнее. Губернатор принял замечание весьма амбиционно и чрез малое время снова возобновил свои громкие с жандармским полковником собеседования; но на сей раз владыка уже
сами остановились и громко сказали...
Оно бы, глядя на одних своих, пожалуй бы и я был склонен заключить, как Кордай д'Армон, но, имея пред очами сих
самых поляков, у которых всякая дальняя сосна своему бору шумит, да раскольников, коих все обиды и пригнетения не отучают любить Русь, поневоле должен ей противоречить и думать, что есть еще у людей любовь к своему отечеству!
Небось
сам теперь видишь, что
он министр юстиции“.
Предивно, что этот казаковатый дьякон как бы провидит, что я
его смертельно люблю —
сам за что не ведая, и
он тоже меня любит, отчета себе в сем не отдавая.
23-го апреля. Ахилла появился со шпорами, которые нарочно заказал себе для езды изготовить Пизонскому. Вот что худо, что
он ни за что не может ограничиться на умеренности, а непременно во всем достарается до крайности. Чтоб остановить
его, я моими собственными ногами шпоры эти от Ахиллиных сапог одним ударом отломил, а
его просил за эту пошлость и
самое наездничество на сей год прекратить. Итак,
он ныне у меня под епитимьей. Да что же делать, когда нельзя
его не воздерживать. А то
он и мечами препояшется.
В сем мужике, помимо
его горячности, порой усматривается немало
самого голубиного незлобия.
Он появился в большом нагольном овчинном тулупе, с поднятым и обвязанным ковровым платком воротником, скрывавшим
его волосы и большую часть лица до
самых глаз, но я, однако,
его, разумеется, немедленно узнал, а дальше и мудрено было бы кому-нибудь
его не узнать, потому что, когда привозный комедиантом великан и силач вышел в голотелесном трике и, взяв в обе руки по пяти пудов, мало колеблясь, обнес сию тяжесть пред скамьями, где сидела публика, то Ахилла, забывшись, закричал своим голосом: „Но что же тут во всем этом дивного!“ Затем, когда великан нахально вызывал бороться с
ним и никого на сие состязание охотников не выискивалось, то Ахилла, утупя лицо в оный, обвязанный вокруг
его головы, ковровый платок, вышел и схватился.
Я полагал, что кости
их сокрушатся: то сей гнется, то оный одолевает, и так несколько минут; но наконец Ахилла сего гордого немца сломал и, закрутив
ему ноги узлом, наподобие как подают в дворянских домах жареных пулярок, взял оные десять пудов да вдобавок
самого сего силача и начал со всем этим коробом ходить пред публикой, громко кричавшею
ему „браво“.
Идучи назад от сараев, где было представление, я впал в нервность какую-то и прослезился —
сам о чем не ведая, но чувствуя лишь одно, что есть что-то, чего нельзя мне не оплакивать, когда вздумаю молодые свои широкие планы и посравню
их с продолженною мною жизнию моею!
При двух архиерейских служениях был сослужащим и в оба раза стоял ниже отца Троадия, а сей Троадий до поступления в монашество был почитаем у нас за нечто
самое малое и назывался „скорбноглавым“; но зато у
него, как у цензора и, стало быть, православия блюстителя и нравов сберегателя, нашлась и сия любопытная книжка „О сельском духовенстве“.
27-го декабря. Ахилла в
самом деле иногда изобличает в себе уж такую большую легкомысленность, что для
его же собственной пользы прощать
его невозможно. Младенца, которого призрел и воспитал неоднократно мною упомянутый Константин Пизонский, сей бедный старик просил дьякона научить какому-нибудь пышному стихотворному поздравлению для городского головы, а Ахилла, охотно взявшись за это поручение, натвердил мальчишке такое...
Еще и чернило с достаточною прочностию не засохло, коим писал, что „лови
их,
они сами тебя поймают“, как вдруг уже и изловлен.
11-го мая 1863 года. Позавчера служил у нас в соборе проездом владыка. Спрашивал я отца Троадия: стерта ли в Благодухове известная картина? и узнал, что картина еще существует, чем было и встревожился, но отец Троадий успокоил меня, что это ничего, и шутливо сказал, что „это в народном духе“, и еще присовокупил к сему некоторый анекдот о душе в башмаках, и опять всё покончили в
самом игривом. Эко! сколь
им все весело.
Сей высшей политики исполненный петербургский шпис и Вольтеру нашему отрекомендовал себя демократом, за что Туганов на бале в дворянском собрании в глаза при всех
его и похвалил, добавив, что это направление
самое прекрасное и особенно в настоящее время идущее кстати, так как у нас уездах в трех изрядный голод и для любви к народу открыта широкая деятельность.
Самое заступление Туганова, так как
оно не по ревности к вере, а по вражде к губернатору, то хотя бы это, по-видимому, и на пользу в сем настоящем случае, но, однако, радоваться тут нечему, ибо чего же можно ожидать хорошего, если в государстве все один над другим станут издеваться, забывая, что
они одной короне присягали и одной стране служат?
Протест свой
он еще не считает достаточно сильным, ибо сказал, „что я
сам для себя думаю обо всем чудодейственном, то про мой обиход при мне и остается, а не могу же я разделять бездельничьих желаний — отнимать у народа то, что одно только пока и вселяет в
него навык думать, что
он принадлежит немножечко к высшей сфере бытия, чем
его полосатая свинья и корова“.
Первый сбросил с себя свою простыню белый лекарь, через минуту
он снял и второй свой покров, свою розовую серпянковую сорочку, и вслед за тем, шибко разбежавшись, бросился кувырком в реку и поплыл к большому широкому камню, который возвышался на один фут над водой на
самой средине реки. Этот камень действительно был центром
их сборища.