Неточные совпадения
— Одна парадная дыра осталась… — проговорил он, направляясь к работавшей шахте. — Эй, кто
есть жив
человек: Родион Потапыч здесь?
Приближение сурового штейгера заставило старателей подтянуться, хотя они и
были вольными
людьми, работавшими в свою голову.
— Да я… как гвоздь в стену заколотил: вот я какой
человек. А что касаемо казенных работ, Андрон Евстратыч, так
будь без сумления: хоша к самому министру веди — все как на ладонке покажем. Уж это верно… У меня двух слов не бывает. И других сговорю. Кажется, глупый народ, всего боится и своей пользы не понимает, а я всех подобью: и Луженого, и Лучка, и Турку. Ах, какое ты слово сказал… Вот наш-то змей Родивон узнает, то-то на стену полезет.
Это
был безобидный
человек и вместе упрямый как резина.
«Банный день» справлялся у Зыковых по старине: прежде, когда не
было зятя, первыми шли в баню старики, чтобы воспользоваться самым дорогим первым паром, за стариками шел Яша с женой, а после всех остальная чадь, то
есть девки, которые вообще за
людей не считались.
Время летело быстро, и Устинья Марковна совсем упала духом: спасенья не
было. В другой бы день, может, кто-нибудь вечером завернул, а на
людях Родион Потапыч и укротился бы, но теперь об этом нечего
было и думать: кто же пойдет в банный день по чужим дворам. На всякий случай затеплила она лампадку пред Скорбящей и положила перед образом три земных поклона.
— Ну вот… — проговорил Яша таким покорным тоном, как
человек, который попал в капкан. — Ну что я теперь
буду делать, Тарас? Наташка, отцепись, глупая…
Вот он каков
человек есть, значит, Шишка.
Вот он каков
человек есть, Шишка этот.
Господский дом на Низах
был построен еще в казенное время, по общему типу построек времен Аракчеева: с фронтоном, белыми колоннами, мезонином, галереей и подъездом во дворе. Кругом шли пристройки: кухня, людская, кучерская и т. д. Построек
было много, а еще больше неудобств, хотя главный управляющий Балчуговских золотых промыслов Станислав Раймундович Карачунский и жил старым холостяком. Рабочие перекрестили его в Степана Романыча. Он служил на промыслах уже лет двенадцать и давно
был своим
человеком.
Карачунский
был отчаянный франт, настоящий идол замужних женщин и необыкновенно веселый
человек.
— Пустой
человек, — коротко решил Зыков. — Ничего из того не
будет, да и дело прошлое… Тоже и в живых немного уж осталось, кто после воли на казну робил. На Фотьянке найдутся двое-трое, да в Балчуговском десяток.
Но главная сила промыслов заключалась в том, что в них
было заперто рабочее промысловое население с лишком в десять тысяч
человек, именно сам Балчуговский завод и Фотьянка.
Промысловый
человек — совершенно особенный, и, куда вы его ни суньте, он везде
будет бредить золотом и легкой наживой.
Есть такие особенные
люди, которые целую жизнь гору воротят, а их считают чуть не шалопаями.
Карачунский издал неопределенный звук и опять засвистал. Штамм сидел уже битых часа три и молчал самым возмутительным образом. Его присутствие всегда раздражало Карачунского и доводило до молчаливого бешенства. Если бы он мог, то завтра же выгнал бы и Штамма, и этого молокососа Оникова, как
людей, совершенно ему ненужных, но навязанных сильными покровителями. У Оникова
были сильные связи в горном мире, а Штамм явился прямо от Мансветова, которому приходился даже какой-то родней.
Всех служащих насчитывалось около ста
человек, а можно
было сократить штат наполовину.
У каждой такой особы находились бедные родственники, подающие надежды молодые
люди и целый отдел «пострадавших», которым необходимо
было скрыться куда-нибудь подальше.
— Ну, что у вас тут случилось? — строго спрашивала баушка Лукерья. — Эй, Устинья Марковна, перестань хныкать… Экая беда стряслась с Феней, и девушка
была, кажись, не замути воды. Что же, грех-то не по лесу ходит, а по
людям.
Батюшка, о. Акакий,
был еще совсем молодой
человек, которого недавно назначили в Балчуговский приход, так что у него не успели хорошенько даже волосы отрасти.
— Силой нельзя заставить
людей быть тем или другим, — заметил о. Акакий. — Мне самому этот случай неприятен, но не сделать бы хуже…
Люди молодые, все может
быть. В своей семье теперь Федосья Родионовна
будет хуже чужой…
Людей не жалели, и промыслы работали «сильной рукой», то
есть высылали на россыпь тысячи рабочих.
Все знали, что это пропащий
человек и что он даже и не знает приискового дела, но такова
была жажда золота, что верили пустому
человеку, сулившему золотые горы.
Одинокому
человеку было нужно немного, и Тарас зажил справно, как следует настоящему мужику.
Это
был совсем древний старик, остов
человека, и жизнь едва теплилась в его потухших глазах.
Мина
был из дворовых
людей Рязанской губернии и попал на каторгу за убийство бурмистра.
Нужно
было собрать фактический материал, обставить его цифровыми данными, иллюстрировать свидетельскими показаниями и вывести заключения, — все это он исполнил с добросовестностью озлобленного
человека.
Когда-то заветной мечтой Кишкина
было попасть в это обетованное место, но так и не удалось: «золотой стол» находился в ведении одной горной фамилии вот уже пятьдесят лет и чужому
человеку здесь делать
было нечего.
Андрей Федотыч
был добродушный и веселый
человек и любил пошутить, вызывая скрытую зависть Кишкина: хорошо шутить, когда в банке тысяч пятьдесят лежит. Старший брат, Илья Федотыч, наоборот,
был очень мрачный субъект и не любил болтать напрасно. Он являлся главной силой, как старый делец, знавший все ходы и выходы сложного горного хозяйства. Кишкина он принимал всегда сухо, но на этот раз отвел его в соседнюю комнату и строго спросил...
Илья Федотыч с изумлением посмотрел на Кишкина: перед ним действительно
был совсем другой
человек. Великий горный делец подумал, пожал плечами и решил...
Дорога в верхотинах Суходойки и Ледянки
была еще в казенное время правлена и получила название Маяковой слани, — это
была сейчас самая скверная часть пути, потому что мостовины давно сгнили и приходилось
людям и лошадям брести по вязкой грязи, в которой плавали гнилые мостовины.
Петр Васильич и сам думал об этом же, почесывая затылок, хотя признаться чужому
человеку и
было стыдно.
Рублиха послужила яблоком раздора между старыми штейгерами. Каждый стоял на своем, а особенно Родион Потапыч, вложивший в новое дело всю душу. Это
был своего рода фанатизм коренного промыслового
человека.
Да, это
был почти родной
человек, который смотрел на нее так участливо и ласково, а главное, так просто, что Феня почувствовала себя легко именно с ним.
Феня ужасно перепугалась возникшей из-за нее ссоры, но все дело так же быстро потухло, как и вспыхнуло. Карачунский уезжал, что
было слышно по топоту сопровождавших его
людей… Петр Васильич опрометью кинулся из избы и догнал Карачунского только у экипажа, когда тот садился.
— А ежели она у меня с ума нейдет?.. Как живая стоит… Не могу я позабыть ее, а жену не люблю. Мамынька женила меня, не своей волей… Чужая мне жена. Видеть ее не могу… День и ночь думаю о Фене. Какой я теперь
человек стал: в яму бросить — вся мне цена. Как я узнал, что она ушла к Карачунскому, — у меня свет из глаз вон. Ничего не понимаю… Запряг долгушку, бросился сюда, еду мимо господского дома, а она в окно смотрит. Что тут со мной
было — и не помню, а вот, спасибо, Тарас меня из кабака вытащил.
— Что ты, Степан Романыч: очертел
человек, а ты разговаривать с ним. Мне впору с ним отваживаться… Ежели бы ты, Степан Романыч, отвел мне деляночку на Ульяновом кряже, — прибавил он совершенно другим тоном, — уж так и
быть, постарался бы для тебя… Гора-то велика, что тебе стоит махонькую деляночку отвести мне?
Со всяким бывают такие скверные положения, когда
человек рад сквозь землю провалиться, то же самое
было и с Петром Васильичем.
Известие о бегстве Фени от баушки Лукерьи застало Родиона Потапыча в самый критический момент, именно когда Рублиха выходила на роковую двадцатую сажень, где должна
была произойти «пересечка». Старик
был так увлечен своей работой, что почти не обратил внимания на это новое горшее несчастье или только сделал такой вид, что окончательно махнул рукой на когда-то самую любимую дочь. Укрепился старик и не выдал своего горя на посмеянье чужим
людям.
Устинья Марковна с душевной болью чувствовала одно: что в своем собственном доме Родион Потапыч является чужим
человеком, точно ему вдруг стало все равно, что делается в своем гнезде. Очень уж это
было обидно, и Устинья Марковна потихоньку от всех разливалась рекой.
Но стоило
выпить Никитушке один стаканчик водки, как он делался совершенно другим
человеком —
пел песни, плясал, рассказывал все подробности своего заплечного мастерства и вообще разыгрывал кабацкого дурачка. Все знали эту слабость Никитушки и по праздникам делали из нее род спорта.
Ввиду такого критического положения Окся, обливаясь слезами, сама спустилась в дудку, где с трудом можно
было повернуться живому
человеку.
Итак, все ресурсы
были исчерпаны вконец. Оставалось ждать долгую зиму, сидя без всякого дела. На Кишкина напало то глухое молчаливое отчаяние, которое известно только деловым
людям, когда все их планы рушатся. В таком именно настроении возвращался Кишкин на свое пепелище в Балчуговский завод, когда ему на дороге попал пьяный Кожин, кричавший что-то издали и размахивавший руками.
Прежде всего, он не
был злым
человеком, а затем, в нем сохранилось формальное чувство известной внешней порядочности.
У Мыльникова сложился в голове набор любимых слов, которые он пускал в оборот кстати и некстати: «конпания», «руководствовать», «модель» и т. д. Он любил поговорить по-хорошему с хорошим
человеком и обижался всякой невежливостью вроде той, какую позволила себе любезная сестрица Анна Родионовна. Зачем же
было плевать прямо в морду? Это уж даже совсем не модель, особенно в хорошей конпании…
Но Петр Васильич не ограничился этой неудачной попыткой. Махнув рукой на самого Мыльникова, он обратил внимание на его сотрудников. Яшка Малый
был ближе других, да глуп, Прокопий, пожалуй, и поумнее, да трус — только телята его не лижут… Оставался один Семеныч, который
был чужим
человеком. Петр Васильич зазвал его как-то в воскресенье к себе, велел Марье поставить самовар, купил наливки и завел тихие любовные речи.
Народу нечего
было делать, и опять должны
были идти на компанейские работы, которых тоже
было в обрез: на Рублихе околачивалось
человек пятьдесят, на Дернихе вскрывали новый разрез до сотни, а остальные опять разбрелись по своим старательским работам — промывали борта заброшенных казенных разрезов, били дудки и просто шлялись с места на место, чтобы как-нибудь убить время.
— Рассуди нас, Степан Романыч, — спокойно заявил старик. — Уж на что лют
был покойничек Иван Герасимыч Оников, живых
людей в гроб вгонял, а и тот не смел такие слова выражать… Неужто теперь хуже каторжного положенья? Да и дело мое правое, Степан Романыч… Уж я поблажки, кажется, не даю рабочим, а только зачем дразнить их напрасно.
— Голубчик, Андрон Евстратыч,
есть у меня один
человек… то
есть парень…