Неточные совпадения
— Вырешили ее вконец… Первого мая срок: всем она будет открыта. Кто хочет,
тот и работает. Конечно, нужно заявки сделать и протчее. Я
сам был в горном правлении и читал бумагу.
— Неужто правда, андел мой? А? Ах, божже мой… да, кажется, только бы вот дыхануть одинова дали, а
то ведь эта наша конпания — могила. Заживо все помираем… Ах, друг ты мой, какое ты словечко выговорил!
Сам, говоришь, и бумагу читал? Правильная совсем бумага? С орлом?..
Федосья убежала в зажиточную сравнительно семью; но, кроме самовольства, здесь было еще уклонение в раскол, потому что брак был сводный. Все это так поразило Устинью Марковну, что она, вместо
того чтобы дать сейчас же знать мужу на Фотьянку, задумала вернуть Федосью домашними средствами, чтобы не делать лишней огласки и чтобы не огорчить старика вконец. Устинья Марковна
сама отправилась в Тайболу, но ее даже не допустили к дочери, несмотря ни на ее слезы, ни на угрозы.
— Ах, и хитер ты, Акинфий Назарыч! — блаженно изумлялся Мыльников. — В
самое то есть живое место попал… Семь бед — один ответ. Когда я Татьяну свою уволок у Родивона Потапыча, было тоже греха, а только я свою линию строго повел. Нет, брат, шалишь… Не тронь!..
— Чему быть,
того не миновать! — весело ответил Акинфий Назарыч. — Ну пошумит старик, покажет пыль — и весь тут… Не всякое лыко в строку. Мало ли наши кержанки за православных убегом идут? Тут, брат, силой ничего не поделаешь. Не
те времена, Яков Родионыч. Рассудите вы
сами…
«Банный день» справлялся у Зыковых по старине: прежде, когда не было зятя, первыми шли в баню старики, чтобы воспользоваться
самым дорогим первым паром, за стариками шел Яша с женой, а после всех остальная чадь,
то есть девки, которые вообще за людей не считались.
— А вот это
самое… Будет тебе надо мной измываться. Вполне даже достаточно… Пора мне и своим умом жить… Выдели меня, и конец
тому делу. Купи мне избу, лошадь, коровенку, ну обзаведение, а там я
сам…
— У нас есть своя поговорка мужицкая, Степан Романыч:
тем море не испоганилось, что пес налакал…
Сама виновата, ежели не умела правильной девицей прожить.
Но главная сила промыслов заключалась в
том, что в них было заперто рабочее промысловое население с лишком в десять тысяч человек, именно
сам Балчуговский завод и Фотьянка.
Даже
сам Родион Потапыч не понимал своего главного начальника и если относился к нему с уважением,
то исключительно только по традиции, потому что не мог не уважать начальства.
Карачунский издал неопределенный звук и опять засвистал. Штамм сидел уже битых часа три и молчал
самым возмутительным образом. Его присутствие всегда раздражало Карачунского и доводило до молчаливого бешенства. Если бы он мог,
то завтра же выгнал бы и Штамма, и этого молокососа Оникова, как людей, совершенно ему ненужных, но навязанных сильными покровителями. У Оникова были сильные связи в горном мире, а Штамм явился прямо от Мансветова, которому приходился даже какой-то родней.
— Да ты слушай, умная голова, когда говорят… Ты не для
того отец, чтобы проклинать свою кровь.
Сам виноват, что раньше замуж не выдавал. Вот Марью-то заморил в девках по своей гордости. Верно тебе говорю. Ты меня послушай, ежели своего ума не хватило. Проклясть-то не мудрено, а ведь ты помрешь, а Феня останется. Ей-то еще жить да жить…
Сам, говорю, виноват!.. Ну, что молчишь?..
— Силой нельзя заставить людей быть
тем или другим, — заметил о. Акакий. — Мне
самому этот случай неприятен, но не сделать бы хуже… Люди молодые, все может быть. В своей семье теперь Федосья Родионовна будет хуже чужой…
Все это было как всегда, как запомнит себя Родион Потапыч на промыслах, только
сам он уж не
тот.
— Не девушкой я за тебя выходила замуж… — шептали побелевшие губы. — Нет моей в
том вины, а забыть не могла. Чем ты ко мне ласковее,
тем мне страшнее. Молчу, а у
самой сердце кровью обливается.
То же
самое было и на других казенных и частных промыслах.
Не было внешнего давления, как в казенное время, но «вольные» рабочие со своей волчьей волей не знали, куда деваться, и шли работать к
той же компании на
самых невыгодных условиях, как вообще было обставлено дело: досыта не наешься и с голоду не умрешь.
Самоунижение Дарьи дошло до
того, что она
сама выбирала невест на случай своей смерти, и в этом направлении в Ермошкином доме велись довольно часто очень серьезные разговоры.
Азарт носился в
самом воздухе, и Мыльников заговаривал людей во сто раз умнее себя, как
тот же Ермошка, выдавший швали тоже красный билет. Впрочем, Мыльников на другой же день поднял Ермошку на смех в его собственном заведении.
— Вот дураки-то!.. Дарь, мотри, вон какой крендель выкидывает Затыкин; я его знаю, у него в Щепном рынке лавка. Х-ха, конечно, балчуговского золота захотелось отведать… Мотри, Мыльников к нему подходит! Ах, пес, ах, антихрист!.. Охо-хо-хо! То-то дураки эти
самые городские… Мыльников-то, Мыльников по первому слову четвертной билет заломил, по роже вижу. Всякую совесть потерял человек…
Сотни семей были заняты одним и
тем же делом и сбивали цену товара
самым добросовестным образом: городские купцы богатели, а Низы захудали до последней крайности.
Оригинальнее всего было
то, что Оксю, кормившую своей работой всю семью, походя корили каждым куском хлеба, каждой тряпкой. Особенно изобретателен был в этом случае
сам Тарас. Он каждый раз, принимая Оксину работу, непременно тыкал ее прямо в физиономию чем попало: сапогами, деревянной сапожной колодкой, а
то и шилом.
— Валяй партию, всех записывай! — кричали пьяные голоса. — Добудем Мутяшку… А
то и самородку разыщем, свинью эту
самую.
— Страшнее
того, что
сама наделала, не будет…
— Испужался, Андрон Евстратыч… И сюда-то бегу, а
самому все кажется, что ровно кто за мной гонится. Вот
те Христос…
— Ты бы хоть избу себе новую поставил, — советовал Фролка, — а
то все пропьешь, и ничего
самому на похмелье не останется. Тоже вот насчет одежи…
— А откуда Кривушок золото свое брал, Степан Романыч?..
Сам мне покойник рассказывал: так, говорит, самоваром жила и ушла вглубь… Он-то пировал напоследях, ну, дудка и обвалилась. Нет, здесь верное золото, не
то что на Краюхином увале…
В сущности, бабы были правы, потому что у Прокопия с Яшей действительно велись любовные тайные переговоры о вольном золоте. У безответного зыковского зятя все сильнее въедалась в голову мысль о
том, как бы уйти с фабрики на вольную работу. Он вынашивал свою мечту с упорством всех мягких натур и затаился даже от жены. Вся сцена закончилась
тем, что мужики бежали с поля битвы
самым постыдным образом и как-то
сами собой очутились в кабаке Ермошки.
Мыльников с намерением оставил до следующего дня рассказ о
том, как был у Зыковых и Карачунского, — он рассчитывал опохмелиться на счет этих новостей и не ошибся. Баушка Лукерья
сама послала Оксю в кабак за полштофом и с жадным вниманием прослушала всю болтовню Мыльникова, напрасно стараясь отличить, где он говорит правду и где врет.
Со всяким бывают такие скверные положения, когда человек рад сквозь землю провалиться,
то же
самое было и с Петром Васильичем.
Но с Петром Васильичем повторилось
то же
самое, что с матерью.
— А черт с ней и с дудкой!.. Через этот
самый «пустяк» и с диомидом не пролезешь. Глыбко ушла жила… Должно полагать, спьяну наврал проклятый Кривушок, не
тем будь помянут покойник.
Рассказывали чудеса о
том, как жила не давалась
самому Мыльникову и палачу, а все-таки не могла уйти от невинной приисковой девицы.
Мужчина должен быть полным хозяином в
той сфере, где женщине
самой природой отведена пассивная и подчиненная роль.
Затем добывалась
самая «жилка»,
то есть куски проржавевшего кварца с вкрапленным в него золотом.
— Точно плюнуто золотом-то! — объяснял
сам Мыльников, когда привозил свою жилку на золотопромывальную фабрику. — А
то как масло коровье али желток из куричьего яйца…
Марья вышла с большой неохотой, а Петр Васильич подвинулся еще ближе к гостю, налил ему еще наливки и завел сладкую речь о глупости Мыльникова, который «портит товар». Когда машинист понял, в какую сторону гнул свою речь тароватый хозяин,
то отрицательно покачал головой. Ничего нельзя поделать. Мыльников, конечно, глуп, а все-таки никого в дудку не пускает: либо
сам спускается, либо посылает Оксю.
Мысль о деньгах засела в голове Кишкина еще на Мутяшке, когда он обдумал весь план, как освободиться от своих компаньонов, а главное, от Кожина, которому необходимо было заплатить деньги в первую голову. С этой мыслью Кишкин ехал до
самой Фотьянки, перебирая в уме всех знакомых, у кого можно было бы перехватить на такой случай. Таких знакомых не оказалось, кроме все
того же секретаря Ильи Федотыча.
— То-то он взвоет теперь, секретарь-то!.. Жаднящий до денег, а тут
сами деньги приходили на дом: возьми, ради Христа. Ха-ха!.. На стену он полезет со злости.
С Петром Васильичем вообще что-то сделалось, и он просто бросался на людей, как чумной бык. С баушкой у них шли постоянные ссоры, и они старались не встречаться. И с Марьей у баушки все шло «на перекосых», — зубастая да хитрая оказалась Марья, не
то что Феня, и даже помаленьку стала забирать верх в доме. Делалось это
само собой, незаметно, так что баушка Лукерья только дивилась, что ей
самой приходится слушаться Марьи.
Положим, и прежде было
то же
самое, даже гораздо хуже, но тогда эти зимние голодовки принимались как нечто неизбежное, а теперь явились мысли и чувства другого порядка.
Дело в
том, что прежде фотьяновцы жили
сами собой, крепкие своими каторжными заветами и распорядками, а теперь на Фотьянке обжились новые люди, которые и распускали смуту.
Со своей стороны,
сам Кишкин подал повод к неудовольствию
тем, что не взял никого из старых рабочих, точно боялся этих участников своего приискового мытарства.
— Вся разница в
том, Родион Потапыч, что есть настоящие господа и есть поддельные. Настоящий барин за свое лакомство
сам и рассчитывается… А мужик полакомится — и бежать.
Несмотря на
самое тщательное прислушиванье, Карачунский ничего не мог различить: так же хрипел насос, так же лязгали шестерни и железные цепи, так же под полом журчала сбегавшая по «сливу» рудная вода, так же вздрагивал весь корпус от поворотов тяжелого маховика. А между
тем старый штейгер учуял беду… Поршень подавал совсем мало воды. Впрочем, причина была найдена сейчас же: лопнуло одно из колен главной трубы. Старый штейгер вздохнул свободнее.
— Не по
тому месту бьешь, Ермолай Семеныч, — жаловалась она. — Ты бы в
самую кость норовил… Ох, в чужой век живу! А
то страви чем ни на есть… Вон Кожин как жену свою изводит: одна страсть.
Дошли слухи о зверстве Кожина до Фени и ужасно ее огорчали. В первую минуту она
сама хотела к нему ехать и усовестить, но
сама была «на
тех порах» и стыдилась показаться на улицу. Ее вывел из затруднения Мыльников, который теперь завертывал пожаловаться на свою судьбу.
— Ты ему так и скажи, что я его прошу… А
то пусть
сам завернет ко мне, когда Степана Романыча не будет дома. Может, меня послушает…
В Тайболу начальство нагрянуло к вечеру. Когда подъезжали к
самому селению, Ермошка вдруг струсил:
сам он ничего не видал, а поверил на слово пьяному Мыльникову.
Тому с пьяных глаз могло и померещиться незнамо что… Однако эти сомнения сейчас же разрешились, когда был произведен осмотр кожинского дома.
Сам хозяин спал пьяный в сарае. Старуха долго не отворяла и бросилась в подклеть развязывать сноху, но ее тут и накрыли.
До
самого вечера Марья проходила в каком-то тумане, и все ее злость разбирала сильнее. То-то охальник: и место назначил — на росстани, где от дороги в Фотьянку отделяется тропа на Сиротку. Семеныч улегся спать рано, потому что за день у машины намаялся, да и встать утром на брезгу. Лежит Марья рядом с мужем, а мысли бегут по дороге в Фотьянку, к росстани.