Неточные совпадения
Д. Н. Мамина-Сибиряка.)] ворочает!» Она вспомнила, что сегодня среда — постный
день, а Егор — кержак [Кержаками
на Урале, в заводах, называют старообрядцев, потому что большинство из них выходцы с р. Керженца.
И в самом-то
деле, эти приказчики всегда нехристями живут, да и других
на грех наводят.
— Все говорил… Как по крестьянам она прошла: молебны служили, попы по церквам манифест читали. Потом по городам воля разошлась и
на заводах, окромя наших… Мосей-то говорит, што большая может выйти ошибка, ежели время упустить. Спрячут, говорит, приказчики вашу волю — и конец тому
делу.
Опрометью летевшая по двору Катря набежала
на «фалетура» и чуть не сшибла его с ног, за что и получила в бок здорового тумака. Она даже не оглянулась
на эту любезность, и только голые ноги мелькнули в дверях погреба: Лука Назарыч первым
делом потребовал холодного квасу, своего любимого напитка, с которым ходил даже в баню. Кержак Егор спрятался за дверью конюшни и отсюда наблюдал приехавших гостей: его кержацкое сердце предчувствовало, что начались важные события.
Устюжаниновы повели заводское
дело сильною рукой, а так как
на Урале в то время рабочих рук было мало, то они охотно принимали беглых раскольников и просто бродяг, тянувших
на Урал из далекой помещичьей «Расеи».
— Кто рано встает, тому бог подает, Иван Семеныч, — отшучивался Груздев, укладывая спавшего
на руках мальчика
на полу в уголку, где кучер разложил дорожные подушки. — Можно один-то
день и не поспать: не много таких
дней насчитаешь. А я, между прочим, Домнушке наказал самоварчик наставить… Вот оно сон-то как рукой и снимет. А это кто там спит? А, конторская крыса Овсянников… Чего-то с дороги поясницу разломило, Иван Семеныч!
На моих памятях
дело было, как он с блендочкой [Блендой называется рудничная лампа, какую рабочие прикрепляют к поясу; стремянка — деревянная лестница, по которой спускаются в шахты.
Знакомый человек, хлеб-соль водили, — ну, я ему и говорю: «Сидор Карпыч, теперь ты будешь бумаги в правление носить», а он мне: «Не хочу!» Я его посадил
на три
дня в темную, а он свое: «Не хочу!» Что же было мне с ним делать?
Оставив с Нюрочкой горничную Катрю, Петр Елисеич вернулся к гостям. Радостный
день был для него испорчен этим эпизодом: в душе поднялись старые воспоминания. Иван Семеныч старался не смотреть
на него.
— А кто в гору полезет? — не унимался Самоварник, накренивая новенький картуз
на одно ухо. — Ха-ха!.. Вот оно в чем дело-то, родимые мои… Так, Дорох?
— Хочешь сватом быть, Дорох?.. Сейчас ударим по рукам — и
дело свято… Пропьем, значит, твою девку, коли
на то пошло!
— Вот я, Окулко, раньше всех волю получил… Уж драли-драли, тиранили-тиранили, Палач выбился из сил, а я все-таки устоял… Вот каков я есть человек, Окулко!.. Разе ищо ошарашить стаканчик за твое здоровье? Больно уж меня избили третьева
дни…
на смерть били.
— выводил чей-то жалобный фальцетик, а рожок Матюшки подхватывал мотив, и песня поднималась точно
на крыльях. Мочеганка Домнушка присела к окну, подперла рукой щеку и слушала, вся слушала, — очень уж хорошо поют кержаки, хоть и обушники. У мочеган и песен таких нет… Свое бабье одиночество обступило Домнушку, непокрытую головушку, и она растужилась, расплакалась. Нету
дна бабьему горюшку… Домнушка совсем забылась, как чья-то могучая рука обняла ее.
— Было
дело… Ушел Окулко-то, а казаки впотьмах связали Морока, Терешку Ковальчука, да Марзака, да еще дурачка Терешку. Чистая галуха! [
На фабричном жаргоне «галуха» — умора. (Прим. Д. Н. Мамина-Сибиряка.)]
Первый ученик Ecole polytechnique каждый
день должен был спускаться по стремянке с киркой в руках и с блендочкой
на кожаном поясе
на глубину шестидесяти сажен и работать там наравне с другими; он представлял в заводском хозяйстве ценность, как мускульная сила, а в его знаниях никто не нуждался.
Помолившись
на образ, Ганна присела
на лавочку к кроснам и завела речь о лишней ярочке, которую не знала куда
девать.
— Эх вы, богатей! — презрительно заметил Илюшка, хватая приятеля за вихры, и прибавил с гордостью: — Третьева
дни я бегал к тетке
на рудник…
Положение Татьяны в семье было очень тяжелое. Это было всем хорошо известно, но каждый смотрел
на это, как
на что-то неизбежное. Макар пьянствовал, Макар походя бил жену, Макар вообще безобразничал, но где
дело касалось жены — вся семья молчала и делала вид, что ничего не видит и не слышит. Особенно фальшивили в этом случае старики, подставлявшие несчастную бабу под обух своими руками. Когда соседки начинали приставать к Палагее, она подбирала строго губы и всегда отвечала одно и то же...
Еще был бы служащий или просто попал куда «
на доходы», как лесообъездчик Макар, тогда другое
дело, а то учитель — последнее
дело.
— Знаю, знаю, Дунюшка… Не разорваться тебе в сам-то
деле!.. Руки-то твои золотые жалею… Ну, собирай Илюшку, я его сейчас же и увезу с собой
на Самосадку.
Когда
дело дошло до плетей, Окулко с ножом бросился
на Палача и зарезал бы его, да спасли старика большие старинные серебряные часы луковицей: нож изгадал по часам, и Палач остался жив.
Страшное это было
дело, когда оба конца, Туляцкий и Хохлацкий, сбежались смотреть
на даровой позор невесты с провинкой.
На другой
день, когда свахи подняли молодых, мужняя родня накинулась
на молодую.
— А наши-то тулянки чего придумали, — трещала участливо Домнушка. — С ног сбились, всё про свой хлеб толкуют. И всё старухи… С заводу хотят уезжать куда-то в орду, где земля дешевая. Право… У самих зубов нет, а своего хлеба захотели, старые… И хохлушек туда же подманивают, а доведись до
дела, так
на снохах и поедут. Удумали!.. Воля вышла, вот все и зашевелились: кто куда, — объясняла Домнушка. — Старики-то так и поднялись, особенно в нашем Туляцком конце.
Попадались и другие пешеходы, тоже разодетые по-праздничному. Мужики и бабы кланялись господскому экипажу, —
на заводах рабочие привыкли кланяться каждой фуражке. Все шли
на пристань. Николин
день считался годовым праздником
на Ключевском, и тогда самосадские шли в завод, а в троицу заводские
на пристань. Впрочем, так «гостились» одни раскольники, связанные родством и многолетнею дружбой, а мочегане оставались сами по себе.
— Бороться едут, — объяснил Тишка. — Беспременно
на пристани круг унесут, ежели Матюшка Гущин не напьется до поры. Матюшка с Груздевым третьева
дни проехали
на Самосадку.
На звон колокольчиков выбежал Вася, пропадавший по целым
дням на голубятне, а Матюшка Гущин, как медведь, навьючил
на себя все, что было в экипаже, и потащил в горницы.
Некрасивая Дарья, видимо,
разделяла это мнение и ревниво поглядела
на родительское ружье. Она была в ситцевом пестреньком сарафане и белой холщовой рубашке, голову повязывала коричневым старушечьим платком с зелеными и синими разводами.
— Ты все про других рассказываешь, родимый мой, — приставал Мосей, разглаживая свою бороду корявою, обожженною рукой. — А нам до себя… Мы тебя своим считаем, самосадским, так, значит, уж ты все обскажи нам, чтобы без сумления. Вот и старички послушают… Там заводы как хотят, а наша Самосадка допрежь заводов стояла. Прапрадеды жили
на Каменке, когда о заводах и слыхом было не слыхать… Наше
дело совсем особенное. Родимый мой, ты уж для нас-то постарайся, чтобы воля вышла нам правильная…
Все заводское население переселяется
на покосы, где у избушек и балаганов до успеньева
дня кипит самая горячая работа.
Семья Горбатого в полном составе перекочевала
на Сойгу, где у старика Тита был расчищен большой покос. Увезли в лес даже Макара, который после праздника в Самосадке вылежал дома недели три и теперь едва бродил. Впрочем, он и не участвовал в работе семьи, как лесообъездчик, занятый своим
делом.
Только по вечерам, когда после трудового
дня на покосах разливалась песня, Татьяна присаживалась к огоньку и горько плакала, — чужая радость хватала ее за живое.
С женой Тит не любил разговаривать и только цыкнул
на нее: не бабьего это ума
дело.
Сваты даже легонько повздорили и разошлись недовольные друг другом. Особенно недоволен был Тит: тоже послал бог свата, у которого семь пятниц
на неделе. Да и бабы хороши! Те же хохлы наболтали, а теперь валят
на баб. Во всяком случае,
дело выходит скверное: еще не начали, а уж разговор пошел по всему заводу.
Днем на работе молодое тело расходилось, а к вечеру Наташка точно вся немела от своей лошадиной работы.
— Вон добрые люди в орду собираются уезжать, а ты лежишь, как колода, — корила обезумевшая Мавра единственную работницу. — Хоть бы умереть… Хлеба вон осталась одна-разъединая корочка, как хошь ее
дели на троих-то.
— От голоду, родная, от голоду. Помутилась я разумом
на старости лет… Ты погляди, как Окулко-то поворачивает: тебе бы
на три
дня колотиться над лужком, а он к вечеру управится.
Все понимали, что в ходоки нужно выбрать обстоятельных стариков, а не кого-нибудь.
Дело хлопотливое и ответственное, и не всякий
на него пойдет. Раз под вечер, когда семья Горбатых дружно вершила первый зарод, к ним степенно подвалила артелька стариков.
Макар и Федор продолжали свое
дело, не обращая
на гостей никакого внимания.
Прежде чем приступить к
делу, старички поговорили о разных посторонних предметах, как и следует серьезным людям; не прямо же броситься
на человека и хватать его за горло.
Страда была
на исходе, а положение заводских
дел оставалось в самом неопределенном виде.
Завтрак вообще удался, и Лука Назарыч повеселел. В окна глядел светлый августовский
день. В открытую форточку слышно было, как тяжело работали деревянные штанги. Прогудел свисток первой смены, — в шахте работали
на три смены.
Накануне успеньева
дня в господский дом явились лесообъездчики с заявлением, что они желают остаться
на своей службе. Петр Елисеич очень удивился, когда увидел среди них Макара Горбатого.
Прошел и успеньев
день. Заводские служащие, отдыхавшие летом, заняли свои места в конторе, как всегда, — им было увеличено жалованье, как мастерам и лесообъездчикам. За контору никто и не опасался, потому что служащим, поколениями выраставшим при заводском
деле и не знавшим ничего другого, некуда было и деваться, кроме своей конторы. Вся разница теперь была в том, что они были вольные и никакой Лука Назарыч не мог послать их в «гору». Все смотрели
на фабрику, что скажет фабрика.
— Вот тебе и кто будет робить! — посмеивался Никитич, поглядывая
на собравшийся народ. — Хлеб за брюхом не ходит, родимые мои… Как же это можно, штобы этакое обзаведенье и вдруг остановилось? Большие миллионты в него положены, — вот это какое
дело!
На полатях лежал Заболотский инок Кирилл, который частенько завертывал в Таисьину избушку. Он наизусть знал всю церковную службу и наводил
на ребят своею подавляющею ученостью панический страх. Сама Таисья возилась около печки с своим бабьим
делом и только для острастки появлялась из-за занавески с лестовкой в руках.
— Собаке собачья и смерть!.. Женатый человек да
на этакое
дело пошел… тьфу!.. Чужой головы не пожалел — свою подставляй… А ты, беспутная, его же еще и жалеешь, погубителя-то твоего?
— Как будто и
дело говорит и форцу
на себя напустит, а ежели поглядеть
на нее, так все-таки она баба…
— Ты в самом-то
деле уходил бы куда ни
на есть, Кирило, — заметила Таисья, стараясь сдержать накипевшую в ней ярость. — Мое
дело женское, мало ли што скажут…
— Знаем, какое у тебя
дело, родимый мой… Совсем хорошее твое
дело, Макарушко, ежели
на всю улицу похваляешься. Про худые-то
дела добрые люди молчат, а ты вон как пасть разинул… А где у тебя шапка-то?