Неточные совпадения
Так говорят за Волгой. Старая там Русь, исконная, кондовая. С
той поры
как зачиналась земля Русская, там чуждых насельников не бывало. Там Русь сысстари на чистоте стоит, — какова была при прадедах, такова хранится
до наших дней. Добрая сторона, хоть и смотрит сердито на чужа́нина.
В лесистом Верховом Заволжье деревни малые, зато частые, одна от другой на версту, на две. Земля холодна, неродима, своего хлеба мужику разве
до Масленой хватит, и
то в урожайный год!
Как ни бейся на надельной полосе, сколько страды над ней ни принимай, круглый год трудовым хлебом себя не прокормишь. Такова сторона!
— Что моя жизнь! — желчно смеясь, ответила Фленушка. — Известно
какая! Тоска и больше ничего; встанешь, чайку попьешь — за часы пойдешь, пообедаешь — потом к правильным канонам, к вечерне. Ну, вечерком, известно, на супрядки сбегаешь; придешь домой, матушка,
как водится, началить зачнет, зачем, дескать, на супрядки ходила; ну,
до ужина дело-то так и проволочишь. Поужинаешь и на боковую. И слава
те, Христе, что день прошел.
— Проведи его туда. Сходи, Алексеюшка, уладь дело, — сказал Патап Максимыч, — а
то и впрямь игуменья-то ее на поклоны поставит.
Как закатит она тебе, Фленушка, сотни три лестовок земными поклонами пройти, спину-то, чай, после не вдруг разогнешь… Ступай, веди его… Ты там чини себе, Алексеюшка, остальное я один разберу… А к отцу-то сегодня сходи же. Что
до воскресенья откладывать!
Уж
как, кажется, ни колотил Никифор жены своей, уж
как, кажется, ни постыла она ему была за
то, что сама навязалась на шею и обманом повенчалась с ним, а жалко стало ему Мавры, полюбилась тут она ему с чего-то. Проклятого разлучника, скоробогатовского целовальника, так бы и прошиб
до смерти…
— Горько мне стало на родной стороне. Ни на что бы тогда не глядел я и не знай куда бы готов был деваться!.. Вот уже двадцать пять лет и побольше прошло с
той поры, а
как вспомнишь, так и теперь сердце на клочья рваться зачнет… Молодость, молодость!.. Горячая кровь тогда ходила во мне… Не стерпел обиды, а заплатить обидчику было нельзя… И решил я покинуть родну сторону, чтоб в нее
до гробовой доски не заглядывать…
— Не дошел
до него, — отвечал
тот. — Дорогой узнал, что монастырь наш закрыли, а игумен Аркадий за Дунай к некрасовцам перебрался… Еще сведал я, что
тем временем,
как проживал я в Беловодье, наши сыскали митрополита и водворили его в австрийских пределах. Побрел я туда. С немалым трудом и с большою опаской перевели меня христолюбцы за рубеж австрийский, и сподобил меня Господь узреть недостойными очами святую митрополию Белой Криницы во всей ее славе.
Но тут вдруг ему вспомнились рассказы Снежковых про дочерей Стужина. И мерещится Патапу Максимычу, что Михайло Данилыч оголил Настю чуть не
до пояса, посадил боком на лошадь и возит по московским улицам… Народ бежит, дивуется… Срам-от, срам-от
какой… А Настасья плачет, убивается, неохота позор принимать… А делать ей нечего: муж
того хочет, а муж голова.
Свиделись они впервые на супрядках.
Как взглянула Матренушка в его очи речистые,
как услышала слова его покорные да любовные, загорелось у ней на сердце, отдалась в полон молодцу… Все-то цветно да красно
до той поры было в очах ее, глядел на нее Божий мир светло-радостно, а теперь мутятся глазыньки,
как не видят друга милого. Без Якимушки и цветы не цветно цветут, без него и деревья не красно растут во дубравушке, не светло светит солнце яркое, мглою-мороком кроется небо ясное.
А волки все близятся, было их
до пятидесяти, коли не больше. Смелость зверей росла с каждой минутой: не дальше
как в трех саженях сидели они вокруг костров, щелкали зубами и завывали. Лошади давно покинули торбы с лакомым овсом, жались в кучу и, прядая ушами, тревожно озирались. У Патапа Максимыча зуб на зуб не попадал; везде и всегда бесстрашный, он дрожал,
как в лихорадке. Растолкали Дюкова,
тот потянулся к своей лисьей шубе, зевнул во всю сласть и, оглянувшись, промолвил с невозмутимым спокойствием...
Даже на дымных смоляных казанах и на скипидарных заводах иначе не спят,
как на подкурах, не
то комары заедят
до полусмерти.
—
Как же это
до сих пор никто
той пушки не вынул? Ведь все знают, в
каком месте она закопана, — сказал Патап Максимыч.
—
Как же будет у нас? — продолжал Патап Максимыч. — Благословляй, что ли, свят муж, к ловцам посылать?.. Рыбешка здесь редкостная, янтарь янтарем… Ну, Яким Прохорыч, так уж и быть, опоганимся, да вплоть
до Святой и закаемся… Право же говорю, дорожным людям пост разрешается… Хоть Манефу спроси… На что мастерица посты разбирать, и
та в пути разрешает.
— Кто на попятный? — вскрикнул Патап Максимыч. — Никогда я на попятный ни в
каком деле не поворачивал, не таков я человек, чтоб на попятный идти. Мне бы только увериться… Обожди маленько, окажется дело верное, тотчас подпишу условие и деньги тебе в руки. А
до тех пор я не согласен.
И начнут поминать христолюбца наследники: сгромоздят колокольню в семь ярусов, выльют в тысячу пудов колокол, чтобы
до третиего небеси слышно было,
как тот колокол будет вызванивать из ада душу христолюбца-мошенника.
Свадьбу сыграли. Перед
тем Макар Тихоныч послал сына в Урюпинскую на ярмарку, Маша так и не свиделась с ним. Старый приказчик, приставленный Масляниковым к сыну, с Урюпинской повез его в Тифлис, оттоль на Крещенскую в Харьков, из Харькова в Ирбит, из Ирбита в Симбирск на Сборную. Так дело и протянулось
до Пасхи. На возвратном пути Евграф Макарыч где-то захворал и помер. Болтали, будто руки на себя наложил, болтали, что опился с горя. Бог его знает,
как на самом деле было.
— Слава Богу, — отвечала Манефа, — дела у братца, кажись, хорошо идут. Поставку новую взял на горянщину, надеется хорошие барыши получить, только не знает,
как к сроку поспеть. Много ли времени
до весны осталось, а работников мало, новых взять негде. Принанял кой-кого, да не знает, управится ли… К
тому ж перед самым Рождеством горем Бог его посетил.
Настя и Параша сидят в своих светелках сумрачные, грустные. На что Параша, ко всему безучастная, ленивая толстуха, и
ту скука
до того одолела, что хоть руки на себя поднимать. За одно дело примется, не клеится, за другое — из рук вон валится: что ни зачнет, тотчас бросит и опять за новое берется. Только и отрады,
как завалиться спать…
Дивом казалось ей, понять не могла,
как это она вдруг с Алексеем поладила. В самое
то время,
как сердце в ней раскипелось, когда гневом так и рвало душу ее, вдруг ни с
того ни с сего помирились, ровно допрежь
того и ссоры никакой не бывало… Увидала слезы, услыхала рыданья — воском растаяла. Не видывала
до той поры она, ни от кого даже не слыхивала, чтоб парни перед девицами плакали, — а этот…
Читай третий псалом царя Давыда да
как дойдешь
до слов: «Не убоюся от
тем людей, окрест нападающих на мя», перекрестись и надевай на шею…
Вспоминается и
то Марье Гавриловне,
как повеселела она, узнав про сватовство желанного,
как вольной пташкой распевала песенки, бегала с утра
до ночи по отцовскому садику…
— Все, — внушительно подтвердил Пантелей. — Только людских грехов перед покойником покрыть она не может… Кто
какое зло покойнику сделал,
тому до покаянья грех не прощен… Ох, Алексеюшка! Нет ничего лютей,
как злобу к людям иметь… Каково будет на
тот свет-то нести ее!.. Тяжела ноша, ух
как тяжела!..
Рано утром пошел он по токарням и красильням. В продолжение Настиной болезни Патапу Максимычу было не
до горянщины, присмотра за рабочими не было. Оттого и работа пошла из рук вон. Распорядился Алексей
как следует, и все закипело. Пробыл в заведениях чуть не
до полудня и пошел к Патапу Максимычу.
Тот в своей горнице был.
— Разве что так, — ответила Манефа. — А лучше бы не дожить
до того дня, — грустно прибавила она. —
Как вспадет на ум, что раскатают нашу часовню по бревнышкам, разломают наши уютные келейки, сердце так и захолонет… А быть беде, быть!.. Однако ж засиделась я у вас, сударыня, пора и
до кельи брести…
Раз
до того заговорился с ней гораздый на все Василий Борисыч, что даже стал поучать матушку-келаря,
как ветчину коптить.
— По родству у них и дела за едино, — сказала Манефа. — Нам не
то дорого, что Громовы с Дрябиными да с вашими москвичами епископство устрояли, а
то, что к знатным вельможам вхожи и,
какие бы по старообрядству дела ни были, все
до капельки знают… Самим Громовым писать про
те дела невозможно, опаску держат, так они все через Дрябиных… Поди, и тут о чем-нибудь извещают… Читай-ка, Фленушка.
— Вольно тебе, матушка, думать, что
до сих пор я только одними пустяками занимаюсь, — сдержанно и степенно заговорила Фленушка. — Ведь мне уж двадцать пятый в доходе. Из молодых вышла, мало ли, много — своего ума накопила… А кому твои дела больше меня известны?.. Таифа и
та меньше знает… Иное дело сама от Таифы таишь, а мне сказываешь… А бывало ль, чтоб я проговорилась когда, чтоб из-за моего болтанья неприятность
какая вышла тебе?
— Неладное, сынок, затеваешь, — строго сказал он. — Нет тебе нá это моего благословенья.
Какие ты милости от Патапа Максимыча видел?.. Сколь он добр
до тебя и милостив!.. А чем ты ему заплатить вздумал?.. Покинуть его, иного места тайком искать?.. И думать не моги! Кто добра не помнит, Бог
того забудет.
Но, заметя в Алексее новичка, одни несли ему всякий вздор,
какой только лез в их похмельную голову, другие звали в кабак, поздравить с приездом, третьи ни с
того ни с сего
до упаду хохотали над неловким деревенским парнем, угощая его доморощенными шутками, не всегда безобидными, которыми под веселый час да на людях любит русский человек угостить новичка.
«Знать бы да ведать, — меж собой говорили они, — не сдавать бы в науку овражного найденыша!.. Кормить бы, поить его, окаянного, что свинью на убой,
до самых
тех пор,
как пришлось бы сдавать его в рекруты. Не ломался б над нами теперь, не нес бы высóко поганой головы своей. Отогрели змею за пазухой! А все бабы! Они в
ту пору завыли невесть с чего…»
А Паранька меж
тем с писарем заигрывала да заигрывала… И стало ей приходить в голову: «А ведь не плохое дело в писарихи попасть. Пила б я тогда чай
до отвалу, самоваров по семи на день! Ела бы пряники да коврижки городецкие, сколь душа примет. Ежедень бы ходила в ситцевых сарафанах, а по праздникам бы в шелки наряжалась!.. Рубашки-то были бы у меня миткалевые, а передники,
каких и на скитских белицах нет».
На Покров у Лохматого лошадей угнали, на Казанскую в клети́ все
до нитки обворовали. Тут Карп Алексеич был неповинен. В
том разве вина его состояла, что перед
тем незадолго двух воров в приказ приводили, и писарь,
как водится, обругав их, примолвил десятскому...
— И
то надо будет, — отозвался Трифон. —
То маленько обидно, что работницей в дому меньше станет: много еще Паранька родительского хлеба не отработала. Хоть бы годок, другой еще пожила. Мать-то хилеть зачала, недомогает… Твое дело отделенное, Савелью
до хозяйки долга песня, а без бабы
какое хозяйство в дому!.. На старости лет останешься, пожалуй, один,
как перст — без уходу, без обиходу.
Наконец все мужики были отпущены, но писарь все-таки не вдруг допустил
до себя Алексея. Больно уж хотелось ему поломаться. Взял какие-то бумаги, глядит в них, перелистывает, дело, дескать, делаю, мешать мне теперь никто не моги, а ты, друг любезный, постой, подожди, переминайся с ноги на ногу… И
то у Морковкина на уме было: не вышло б передряги за
то, что накануне сманил он к себе Наталью с грибовной гулянки… Сидит, ломает голову —
какая б нужда Алешку в приказ привела.
Какая ни случись в
тот день погода,
какие ни будь дела в приказе, непременно пролежит он в поле с солнечного заката
до раннего утра, поднимая перепелов на дудочки.
— И
то правда, — согласился голова, — без нашей, значит, подписи поверить казначею никак невозможно… Тенетнику-то давеча что летало!.. — задумался он. — Опять же мошка!.. Такого дня во все лето не бывало! Нет уж,
как ни верти, придется
до той недели обождать, — решительно сказал Алексею. — И рад бы радехонек… Со всяким бы моим удовольствием, да сам видишь,
какое дело подошло…
— Прибыли мы к кордону на самый канун Лазарева воскресенья. Пасха в
том году была ранняя, а по
тем местам еще на середокрестной рéки прошли, на пятой травка по полям зеленела. Из Москвы поехали — мороз был прежестокий, метель, вьюга, а недели через полторы,
как добрались
до кордона, весна там давно началась…
— Пустое городишь, — прервал ее Чапурин. — Не исправник в гости сбирается, не становой станет кельи твои осматривать.
То вспомни: куда эти питерские чиновники ни приезжали, везде после них часовни и скиты зорили… Иргиз возьми, Лаврентьев монастырь, Стародубские слободы… Тут
как ни верти, а дошел, видно, черед и
до здешних местов…Чтó же ты,
как распорядилась на всякий случай?
И не может надивиться, отчего это с первого взгляда почувствовала к ней такое доверие,
какого ни к кому
до того не имела, такую любовь задушевную, такую близость,
какой ни к кому, кроме одного, никогда не чувствовала…
—
Как можно в этих горенках? — подняв заплаканные глаза на Алексея, сказала Марья Гавриловна. — При наших-то достатках да в этих клетушках!.. Полно ты, полно!.. А дом-от!.. Купим
до того времени… Неделя остается… Бог даст, управимся.
— Да ведь сказал же я тебе, что без
того дома нельзя купить, чтоб самой тебе в гражданской палате в книге не расписаться, — сказал Алексей. — А если
до венца с людьми видеться не хочешь,
как же это сделать-то?
На
ту пору у Колышкина из посторонних никого не было.
Как только сказали ему о приходе Алексея, тотчас велел он позвать его, чтоб с глазу на глаз пожурить хорошенько: «Так, дескать, добрые люди не делают, столь долго ждать себя не заставляют…» А затем объявить, что «Успех» не мог его дождаться, убежал с кладью
до Рыбинска, но это не беда: для любимца Патапа Максимыча у него на другом пароходе место готово, хоть
тем же днем поступай.
«А что,
как матушка Манефа, убоясь пожара, да не пустит нас в леса, отложит богомолье
до другого времени?» — подумала Фленушка и от
той думы прикручинилась. Ластясь к игуменье, вкрадчиво она молвила...
— Вот теперь сами изволите слышать, матушка, — полушепотом молвил Марко Данилыч. — Можно разве здесь в эту ночь такие слова говорить?.. Да еще при всем народе,
как давеча?.. Вам бы, матушка, поначалить ихнюю милость, а
то сами изволите знать, что здесь недолго
до беды… — прибавил он.
И когда дошла мать Аркадия
до того,
как скакали они по кочкам и корневищам в пылавшем лесу, Манефа, кинув мимолетный взгляд на Фленушку, опустила на глаза креповую наметку и по-прежнему осталась недвижимой.
— Да, да, — качая головой, согласилась мать Таисея. — Подымался Пугач на десятом году после
того,
как Иргиз зачался, а Иргиз восемьдесят годов стоял, да вот уже его разоренью пятнадцатый год пошел. Значит, теперь Пугачу восемьдесят пять лет, да если прадедушке твоему о
ту пору хоть двадцать лет от роду было, так всего жития его выйдет сто пять годов… Да… По нонешним временам мало таких долговечных людей… Что ж,
как он перед кончиной-то?.. Прощался ли с вами?.. Дóпустил ли родных
до себя?
И, догнавши, пошел к ним на службу и ходил с ними
до самых
до тех пор,
как воровские таборы их разогнали, однако ж жены отыскать он не мог.
— Невмоготу было, матушка, истинно невмоготу, — сдержанно и величаво ответила Манефа. — Поверь слову моему, мать Таисея, не в силах была добрести
до тебя… Через великую силу и по келье брожу… А сколько еще хлопот к послезавтраму!.. И
то с ума нейдет, о чем будем мы на Петров день соборовать… И о
том гребтится, матушка, хорошенько бы гостей-то угостить, упокоить бы… А Таифушки нет, в отлучке… Без нее
как без рук… Да тут и беспокойство было еще — наши-то богомолки ведь чуть не сгорели в лесу.
Таково веселье на братчинах спокон веку водилось… «
Как все на пиру напивалися,
как все на пиру наедалися, и все на пиру пьяны-веселы, все на пиру порасхвастаются, который хвастает добрым конем, который хвастает золотой казной, разумный хвалится отцом с матерью, а безумный похвастает молодой женой… А и будет день ко вечеру, от малого
до старого начинают робята боротися, а в ином кругу на кулачки битися… От
тоя борьбы от ребячия, от
того боя кулачного начинается драка великая» [Былина о Ваське Буслаеве.].
— Поезжай с Богом, матушка, поезжай, — сказала Манефа. — Управляйся с Божьей помощью, авось успеешь… И другим матерям посоветуй! Да потише бы дело вели, не огласилось бы. Не
то до всего докопаются. Зря станете делать, недолго и сторонних в ответ привести. Не всем советуй, надежным только… Главное дело, было б шито да крыто… А
как Царица Небесная поможет тебе управиться, отпиши поподробнее.