Неточные совпадения
— Объявился, батюшка Патап Максимыч, точно что объявился, — горьким голосом
ответила Аксинья Захаровна. — Слышала я давеча под окнами голос его непутный… Ох, грехи, грехи
мои!.. — продолжала она, вскидывая
на мужа полные слезами глаза.
— Что
моя жизнь! — желчно смеясь,
ответила Фленушка. — Известно какая! Тоска и больше ничего; встанешь, чайку попьешь — за часы пойдешь, пообедаешь — потом к правильным канонам, к вечерне. Ну, вечерком, известно,
на супрядки сбегаешь; придешь домой, матушка, как водится, началить зачнет, зачем, дескать,
на супрядки ходила; ну, до ужина дело-то так и проволочишь. Поужинаешь и
на боковую. И слава те, Христе, что день прошел.
— А вот какая это воля, тятенька, —
отвечала Настя. — Примером сказать, хоть про жениха, что ты мне
на базаре где-то сыскал, Снежков, что ли, он там прозывается. Не лежит у меня к нему сердце, и я за него не пойду. В том и есть воля девичья. Кого полюблю, за того и отдавай, а воли
моей не ломай.
— Стану глядеть, Максимыч, —
отвечала Аксинья. — Как не смотреть за молодыми девицами! Только, по
моему глупому разуму, напрасно ты про Настю думаешь, чтоб она такое дело сделала… Скор ты больно
на речи-то, Максимыч!.. Давеча девку насмерть напугал. А с испугу мало ль какое слово иной раз сорвется. По глупости, спросту сказала.
— Как отцу сказано, так и сделаем, — «уходом», —
отвечала Фленушка. — Это уж
моих рук дело, слушайся только меня да не мешай. Ты вот что делай: приедет жених, не прячься, не бегай, говори с ним, как водится, да словечко как-нибудь и вверни, что я, мол, в скитах выросла, из детства, мол, желание возымела Богу послужить, черну рясу надеть… А потом просись у отца
на лето к нам в обитель гостить, не то матушку Манефу упроси, чтоб она оставила у вас меня. Это еще лучше будет.
— Так-то так, уж я
на тебя как
на каменну стену надеюсь, кумушка, —
отвечала Аксинья Захаровна. — Без тебя хоть в гроб ложись. Да нельзя же и мне руки-то сложить. Вот умница-то, — продолжала она, указывая
на работницу Матрену, — давеча у меня все полы перепортила бы, коли б не доглядела я вовремя. Крашены-то полы дресвой вздумала
мыть… А вот что, кумушка, хотела я у тебя спросить:
на нонешний день к ужину-то что думаешь гостям сготовить? Без хлеба, без соли нельзя же их спать положить.
— Чего ты только не скажешь, Максимыч! — с досадой
ответила Аксинья Захаровна. — Ну, подумай, умная ты голова, возможно разве обидеть мне Грунюшку? Во утробе не носила, своей грудью не кормила, а все ж я ей мать, и сердце у меня лежит к ней все едино, как и к рожоным дочерям. Все
мои три девоньки заодно лежат
на сердце.
— Не мути
мою душу. Грех!.. — с грустью и досадой
ответил Иван Григорьич. — Не
на то с тобой до седых волос в дружбе прожили, чтоб
на старости издеваться друг над другом. Полно чепуху-то молоть, про домашних лучше скажи! Что Аксинья Захаровна? Детки?
— Отойди, — сурово
ответила брату Аксинья Захаровна. — Как бы воля
моя, в жизнь бы тебя не пустила сюда. Вот залетела ворона в высоки хоромы.
На, пей, что ли! — прибавила она, подавая ему чашку чаю.
— Слушаю, братец, слушаю, кормилец ты
мой, —
отвечала Платонида. — Все будет по приказу исполнено. Птице к окошку не дам подлететь,
на единую пядь не отпущу от себя Матренушку, келарничать пойду —
на замок запру.
—
На добром слове покорно благодарим, Данило Тихоныч, —
отвечал Патап Максимыч, — только я так думаю, что если Михайло Данилыч станет по другим местам искать, так много девиц не в пример лучше
моей Настасьи найдет. Наше дело, сударь, деревенское, лесное. Настасья у меня, окроме деревни да скита, ничего не видывала, и мне сдается, что такому жениху, как Михайло Данилыч, вряд ли она под стать подойдет, потому что не обыкла к вашим городским порядкам.
— Оттого, что
на сегодняшний день я не в артели. Как знают, так и решат, а
мое дело сторона, —
отвечал дядя Онуфрий, одеваясь в путь.
— Наше дело иноческое, любезненькой ты
мой, Патап Максимыч, а сегодня разрешения
на вино по уставу нет, —
отвечал он. — Вам, мирянам, да еще в пути сущим, разрешение
на вся, а нам, грешным, не подобает.
— Как возможно, любезненькой ты
мой!.. Как возможно, чтобы весь монастырь про такую вещь знал?.. —
отвечал отец Михаил. — В огласку таких делов пускать не годится… Слух-то по скиту ходит, много болтают, да пустые речи пустыми завсегда и остаются. Видят песок, а силы его не знают, не умеют, как за него взяться… Пробовали, как Силантий же, в горшке топить; ну, известно, ничего не вышло; после того сами же
на смех стали поднимать, кто по лесу золотой песок собирает.
— Ох ты, любезненькой
мой, ох ты, касатик
мой!.. Что мне сказать-то, уж я, право, и не знаю, — заминаясь,
отвечал отец Михаил, поглядывая то
на паломника, то
на Дюкова.
— И в руки такую дрянь не возьму, —
отвечал паломник. — Погляди-ка
на орла-то — хорош вышел, нечего сказать!.. Курица, не орел, да еще одно крыло меньше другого…
Мой совет: спусти-ка ты до греха весь пятирублевый струмент в Усту, кое место поглубже. Право…
— Хлопоты, заботы само по себе, сударыня Марья Гавриловна, —
отвечала Манефа. — Конечно, и они не молодят, ину пору от думы-то и сон бежит,
на молитве даже ум двоится, да это бы ничего — с хлопотами да с заботами можно бы при Господней помощи как-нибудь сладить… Да… Смолоду здоровьем я богата была, да молодость-то
моя не радостями цвела, горем да печалями меркла. Теперь вот и отзывается. Да и годы уж немалые —
на шестой десяток давно поступила.
— Живут помаленьку, —
отвечала Манефа. — В Параше мало перемены, такая же, а Настенька,
на мои глаза, много изменилась с той поры, как из обители уехала.
— Оборони Господи об этом и помыслить. Обидно даже от тебя такую речь слышать мне! —
ответил Алексей. — Не каторжный я, не беглый варнак. В Бога тоже верую, имею родителей — захочу ль их старость срамить? Вот тебе Николай святитель, ничего такого у меня
на уме не бывало… А скажу словечко по тайности, только, смотри, не в пронос: в одно ухо впусти, в другое выпусти. Хочешь слушать тайну речь
мою?.. Не промолвишься?
— Худых дел у меня не затеяно, —
отвечал Алексей, — а тайных дум, тайных страхов довольно… Что тебе поведаю, — продолжал он, становясь перед Пантелеем, — никто доселе не знает. Не говаривал я про свои тайные страхи ни попу
на духу, ни отцу с матерью, ни другу, ни брату, ни родной сестре… Тебе все скажу… Как
на ладонке раскрою… Разговори ты меня, Пантелей Прохорыч, научи меня, пособи горю великому. Ты много
на свете живешь, много видал, еще больше того от людей слыхал… Исцели
мою скорбь душевную.
— Хоть и молода, а я бы тебя, отходя сего света,
на игуменство благословила. Тогда матери должны будут тебе покориться, — не
отвечая на Фленушкины слова, продолжала Манефа… — Все бы
мое добро при тебе осталось. Во всем бы ты была
моею наследницей.
— Он, родимый ты
мой Василий Борисыч, точно что он… — простодушно
отвечала Виринея. — У него, окаянного, только и дела, чтоб людей
на погибель приводить.
— Ничего промеж нас не выходило, Сергей Андреич, никакого то есть художества по
моей поверенности не было. Хоть самого Патапа Максимыча извольте спросить — и он то же скажет, —
отвечал на те речи Алексей, избегая зорко смотревших
на него испытующих глаз Сергея Андреича.
— Поговорю, Карпушенька, беспременно поговорю… —
отвечала на те речи Паранька. — И спасибо ж тебе, соколик
мой!.. А и что это у нас за тятенька! Не родитель детям, а злой лиходей… Ровно я ему не родная дочь, ровно я ему наемная работница!.. Не жалеет он меня ни
на́сколько! И за что это он невзлюбил тебя?
— Не кручинься,
моя ягодка, не горюй, яблочко наливчатое, —
отвечал Морковкин, обнимая свою разлапушку. — Бог милостив: будет праздник и
на нашей улице… А Трифона Михайлыча, нужды нет, что меня не жалует, уважить я завсегда готов… Что ни есть нажитого, все, до последней копейки, рад ему отдать… Так и скажи Фекле Абрамовне.
— У Колышкина место, батюшка, у Сергея Андреича, —
отвечал Алексей. — Приятель Патапу Максимычу будет… Пароходы у него по Волге бегают…
На одном пароходе мне место сулит — всем заправлять, чтоб, значит, все было
на моем отчете.
— Гость гостю рознь — иного хоть брось, а с другим рад бы век свековать, —
отвечал на те слова Патап Максимыч. — С двора съехали гости дешевые, а вы
мои дорогие — ложись, помирай, а раньше трех ден отпуска нет.
— Очень уж вы меня возвышаете, матушка, паче меры о
моих кой-каких церковных послугах заключаете, — после недолгого молчания
ответил Василий Борисыч. —
На́ эти дела много людей смышленей да поумней меня найдется.
— Как перед Богом, матушка, —
ответил он. — Что мне? Из-за чего мне клепать
на них?.. Мне бы хвалить да защищать их надо; так и делаю везде, а с вами, матушка, я по всей откровенности — душа
моя перед вами, как перед Богом, раскрыта. Потому вижу я в вас великую по вере ревность и многие добродетели… Мало теперь, матушка, людей, с кем бы и потужить-то было об этом, с кем бы и поскорбеть о падении благочестия… Вы уж простите меня Христа ради, что я разговорами своими, кажись, вас припечалил.
— Плохо
мое здоровье, матушка, —
отвечала вдовушка, облокотясь
на стол и медленно склоняя
на руку бледное лицо свое.
— Разве не вижу я любви твоей ко мне, матушка? Аль забыла я твои благодеяния? — со слезами
ответила ей Фленушка. — Матушка, матушка!.. Как перед истинным Богом скажу я тебе: одна ты у меня
на свете, одну тебя люблю всей душой
моей, всем
моим помышлением… Без тебя, матушка, мне и жизнь не в жизнь — станешь умирать и меня с собой бери.
— Невмоготу было, матушка, истинно невмоготу, — сдержанно и величаво
ответила Манефа. — Поверь слову
моему, мать Таисея, не в силах была добрести до тебя… Через великую силу и по келье брожу… А сколько еще хлопот к послезавтраму!.. И то с ума нейдет, о чем будем мы
на Петров день соборовать… И о том гребтится, матушка, хорошенько бы гостей-то угостить, упокоить бы… А Таифушки нет, в отлучке… Без нее как без рук… Да тут и беспокойство было еще — наши-то богомолки ведь чуть не сгорели в лесу.
— Известно, обсчитает!.. — спокойно, с уверенностью
ответил Самоквасов. — Как же не обсчитать? До всякого доведись!.. Только как он, собачий сын, там ни обсчитывай, а меньше ста тысяч целковых
на мою долю выдать ему не придется…
— Хорошо тебе, Авдотьюшка, эдак разговаривать, — жалобно, но с досадой
ответила ей Устинья. — Суди Бог того, кто обидел меня!.. Да не обрадуется она горькой обиде
моей… Обижена сиротская слеза даром нá землю не капает; капнет слеза
моя горькая горючéй смолой
на голову лиходейки-обидчицы!
— Что мне там делать? Дело
мое на Керженце кончено, — сухо, недовольным голосом
ответил московский посланник.
— Дело слажено, —
ответила мать Таисея, — готова, сударь
мой, готова, седни же отправляется. Так матушка Манефа решила…
На óтправку деньжонок бы надо, Петр Степаныч. Покучиться хоть у ней же, у матушки Манефы. Она завсегда при деньгах, а мы, убогие,
на Тихвинскую-то больно поиздержались.
— С великим
моим удовольствием, —
ответила Марья Гавриловна. — Не извольте беспокоиться, Патап Максимыч… Так точно, сама я тогда говорила вам, чтоб вы не хлопотали об уплате
на срок… Вот Алексей Трифоныч сейчас приедет; доложу ему, что надо завтра непременно тот вексель переписать.