Неточные совпадения
— Полно, батько, постыдись, — вступилась Аксинья Захаровна. — Про Фленушку ничего худого не слышно. Да и
стала бы разве матушка Манефа с недоброй славой ее в такой любви, в таком приближенье держать? Мало ль чего не
мелют пустые языки! Всех речей не переслушаешь; а тебе, старому человеку, девицу обижать грех: у самого дочери растут.
Фленушка ушла. У Алексея на душе
стало так светло, так радостно, что он даже не знал, куда деваться. На месте не сиделось ему: то в избе побудет, то на улицу выбежит, то за околицу пойдет и зальется там громкою песней. В доме петь он не
смел: не ровен час, осерчает Патап Максимыч.
— Уж я лаской с ней: вижу, окриком не возьмешь, — сказал Патап Максимыч. — Молвил, что про свадьбу год целый помину не будет, жениха,
мол, покажу, а год сроку даю на раздумье. Смолкла моя девка, только все еще невеселая ходила. А на другой день одумалась, с утра бирюком глядела, к обеду так и сияет, пышная такая
стала да радостная.
— Работники-то ноне подшиблись, —
заметил Иван Григорьич. — Лежебоки
стали. Им бы все как-нибудь деньги за даровщину получить, только у них и на уме… Вот хоть у меня по валеному делу — бьюсь с ними, куманек, бьюся — в ус себе не дуют. Вольный
стал народ, самый вольный! Обленился, прежнего раденья совсем не видать.
— Постой, постой маленько, Яким Прохорыч, — молвила Аксинья Захаровна, подавая Стуколову чашку чая. — Вижу, о чем твоя беседа будет… Про святыню
станешь рассказывать… Фленушка! Подь кликни сюда матушку Манефу. Из самого,
мол, Иерусалима приехал гость, про святые места рассказывать хочет… Пусть и Евпраксеюшка придет послушать.
Слушай,
мол, Настасья Патаповна, какое тебе житье будет развеселое; выйдешь замуж за меня, как сыр в масле
станешь кататься.
— Неможется, так лежи. Умри, коли хочется, а сраму делать не
смей… Вишь, что вздумала! Да я тебя в моленной на три замка запру, шаг из дому не дам шагнуть… Неможется!.. Я тебе такую немоготу задам, что ввек не забудешь… Шиш на место!.. А вы, мокрохвостницы, что
стали?.. Тащите назад, да если опять вздумаете, так у меня смотрите: таковских засыплю, что до новых веников не забудете.
Патап Максимыч только и думает о будущих миллионах. День-деньской бродит взад и вперед по передней горнице и думает о каменных домах в Петербурге, о больницах и богадельнях, что построит он миру на удивление, думает, как он
мели да перекаты на Волге расчистит, железные дороги как строить зачнет… А миллионы все прибавляются да прибавляются… «Что ж, — думает Патап Максимыч, — Демидов тоже кузнецом был, а теперь посмотри-ка, чем
стали Демидовы! Отчего ж и мне таким не быть… Не обсевок же я в поле какой!..»
В казачьи времена атаманы да есаулы в нашу родну реченьку зимовать заходили, тут они и дуван дуванили, нажитое на Волге добро, значит, делили… теперь и званья нашей реки не
стало: завалило ее, голубушку, каршами, занесло замоинами [Замоина — лежащее в русле под песком затонувшее дерево; карша, или карча, — то же самое, но поверх песка.], пошли по ней
мели да перекаты…
А между тем Сережа, играючи с ребятами, то меленку-ветрянку из лутошек состроит, то круподерку либо толчею сладит, и все как надо быть: и меленка у него
мелет, круподерка зерно дерет, толчея семя на сбойну бьет. Сводил его отец в шахту [Колодезь для добывания руд.], а он и шахту
стал на завалинке рыть.
— Ну, ступайте-ка, девицы, спать-ночевать, — сказала Манефа, обращаясь к Фленушке и Марьюшке. — В келарню-то ужинать не ходите, снежно, студено. Ехали мы, мать София, так лесом-то ничего, а на поляну как выехали, такая метель поднялась, что свету Божьего не
стало видно. Теперь так и
метет… Молви-ка, Фленушка, хоть Наталье, принесла бы вам из келарни поужинать, да яичек бы, что ли, сварили, аль яиченку сделали, молочка бы принесла. Ну, подите со Христом.
— Помнишь, как вы тогда со смотрин из Кижиц пришли? Шутки я тогда с Марьей шутил, хорошо бы,
мол, Евграфа Макарыча подчалить? Шутки-то на правду
стали походить.
— Нечего пока решать-то, — ответил Гаврила Маркелыч. — Сказал, что тут прежде всего воля родительская, если,
мол, Макар Тихоныч пожелает с нами родниться, мы,
мол, не прочь…
Станем ждать вестей из Москвы… Да ты Марье-то покаместь не говори… нечего прежде времени девку мутить. Да никому ни гугу, лучше будет.
— И спрошу, — сказал Патап Максимыч. — Я было так думал — утре, как христосоваться
станем, огорошить бы их: «Целуйтесь,
мол, и во славу Христову и всласть — вы,
мол, жених с невестой…» Да к отцу Алексей-от выпросился. Нельзя не пустить.
— Великий благодетель нам Петр Спиридоныч, дай ему, Господи, доброго здравия и души спасения, — молвила мать Назарета. — День и ночь за него Бога
молим. Им только и живем и дышим — много милостей от него видим… А что, девицы, не пора ль нам и ко дворам?.. Покуда матушка Манефа не встала, я бы вот чайком Василья-то Борисыча напоила… Пойдем-ка, умницы, солнышко-то
стало низенько…
— А плюнул, матушка, да все собрание гнилыми словами и выругал… — сказал Василий Борисыч. — «Не вам, говорит, мужикам, епископа судить!.. Как
сметь, говорит, ноге выше головы
стать?.. На меня, говорит, суд только на небеси да в митрополии…» Пригрозили ему жалобой митрополиту и заграничным епископам, а он на то всему собранию анафему.
— Белицей, Фленушка, останешься — не ужиться тебе в обители, —
заметила Манефа. — Востра ты у меня паче меры. Матери поедóм тебя заедят… Не гляди, что теперь лебезят, в глаза тебе смотрят… Только дух из меня вон, тотчас иные
станут — увидишь. А когда бы ты постриглась, да я бы тебе игуменство сдала — другое бы вышло дело: из-под воли твоей никто бы не вышел.
— Зла не жди, —
стал говорить Патап Максимыч. — Гнев держу — зла не помню… Гнев дело человеческое, злопамятство — дьявольское… Однако знай, что можешь ты меня и на зло навести… — прибавил он после короткого молчанья. — Слушай… Про Настин грех знаем мы с женой, больше никто. Если ж, оборони Бог, услышу я, что ты покойницей похваляешься, если кому-нибудь проговоришься — на дне морском сыщу тебя… Тогда не жди от меня пощады… Попу
станешь каяться — про грех скажи, а имени называть не
смей… Слышишь?
— По-моему, не надо бы торопиться — выждать бы хорошей цены, —
заметил Сергей Андреич. — Теперь на муку цены шибко пошли пóд гору, ставят чуть не в убыток… В Казани, слышь, чересчур много
намололи… Там, брат, паровые мельницы заводить теперь
стали… Вот бы Патапу-то Максимычу в Красной Рамени паровую поставить. Не в пример бы спорей дело-то у него пошло. Полтиной бы на рубль больше в карман приходилось.
«Эх, — чаще да чаще
стал подумывать сам с собой Карп Алексеич, — кого бы одеть в шелки-бархаты, кого б изукрасить дорогими нарядами, кого б в люди показать: глядите,
мол, православные, какова красавица за меня выдана, каково краснó она у меня изукрашена!..
Стали девки
замечать, что дело не на смех у них
становится. Говорят Параньке...
— Волка бояться — от белки бежать, — сказал Патап Максимыч. — Не ты первый, не ты будешь и последний… Знаешь пословицу: «Смелому горох хлебать, робкому пустых щей не видать»? Бояться надо отпетому дураку да непостоянному человеку, а ты не из таковских. У тебя дело из рук не вывалится… Вот хоть бы вечор про Коновалова помянул… Что б тебе, делом занявшись, другим Коноваловым
стать?.. Сколько б тысяч народу за тебя день и ночь Богу
молили!..
Заметив досаду Алексея, Марья Гавриловна тотча́с же
стала его уверять, что для нее он во всяком наряде хорош и, если ему нравится так ходить, воле его перечить не
станет она.
— Полно ты, нехороший этакой, полно вздор-от
молоть! — вскликнула Марья Гавриловна, хлопнув слегка Алексея по лбу рукой. — Эк что вздумал!.. Придет же такое в голову!.. Бесстыдник!.. А знаешь ли что, Алеша? — сказала она, любуясь на жениха. — Как этак-то ты вырядился, ты ведь еще краше
стал… Пригоженький, хорошенький!.. — приговаривала она, гладя Алексея по голове.
Греха,
мол, таить не
стану, было дело, а теперь ее со двора долой…» Это первую-то…
На небольшой полянке, середи частого елового леса, стоял высокий деревянный крест с прибитым в середине медным распятьем. Здесь, по преданью, стояла келья отца Варлаама, здесь он сожег себя со ученики своими. Придя на место и положив перед крестом обычный семипоклонный нача́л, богомольцы
стали по чину, и мать Аркадия,
заметив, что отец Иосиф намеревается начать канон, поспешила «замолитвовать». Не хотела и тут ему уступить, хоть по скитским обычаям первенство следовало Иосифу, как старцу.
— Ох, искушение!.. Вот чепухи-то нагородили!.. — едва слышным голосом промолвил Василий Борисыч и тотчас
заметил, что слушатели
стали кидать на него недобрые взгляды.
Белицы и матери
стали тревожно переглядываться, но ни одна двинуться с места не
смела.
Проходя мимо открытого окна, Фленушка заглянула в него… Как в темную ночь сверкнет на один миг молния, а потом все, и небо, и земля, погрузится в непроглядный мрак, так неуловимым пламенем вспыхнули глаза у Фленушки, когда она посмотрела в окно… Миг один — и, подсевши к столу,
стала она холодна и степенна, и никто из девиц не
заметил мимолетного ее оживления. Дума, крепкая, мрачная дума легла на высоком челе, мерно и трепетно грудь поднималась. Молчала Фленушка.
Видя, как почтительно, с каким уваженьем ведет себя перед Марком Данилычем Самоквасов,
замечая, что и родитель говорит с ним ласково и с такой любовью, что редко с кем он говаривал так, Дуня почаще
стала заглядывать на Петра Степаныча, прислушиваясь к речам его. Слышит — он говорит про наследство.