Неточные совпадения
— Не учил отец смолоду, зятю не научить, как в коломенску версту он вытянулся, —
сказал на то Патап Максимыч. — Мало
я возился с ним? Ну, да что поминать про старое? Приглядывать только надо, опять
бы чего в кабак со двора не стащил.
— А
я что говорила тебе, то и теперь
скажу, — продолжала Фекла. — Как
бы вот не горе-то наше великое, как
бы не наше разоренье-то, он
бы сватов к Параньке заслал. Давно про нее заговаривал. А теперь, знамо дело, бесприданница, побрезгует…
— Ну, ладно, ладно, пущай
я причиной всему, —
сказала Фленушка. — А все-таки
скажу, что память у тебя короткая стала. С чего
бы это?.. Аль кого полюбила?..
— Какой же грех, —
сказала мать Манефа, — лишь
бы было заповеданное. И у нас порой на мирских людей мясное стряпают, белицам тоже ину пору. Спроси дочерей, садились ли они у
меня на обед без курочки аль без говядины во дни положеные.
— Да полно ж тебе, Максимыч, мучить ее понапрасну, —
сказала Аксинья Захаровна. — Ты вот послушай-ка, что
я скажу тебе, только не серчай, коли молвится слово не по тебе. Ты всему голова, твоя воля, делай как разумеешь, а по моему глупому разуменью, деньги-то, что на столы изойдут, нищей
бы братии раздать, ну хоть ради Настина здоровья да счастья. Доходна до Бога молитва нищего, Максимыч. Сам ты лучше
меня знаешь.
— Ах, Фленушка, Фленушка… и хотелось
бы верить, да не верится, — отирая слезы,
сказала Настя. — Вон тятенька-то как осерчал, как
я по твоему наученью свысока поговорила с ним. Не вышло ничего, осерчал только пуще…
— Сначала речь про кельи поведи, не заметил
бы, что мысли меняешь. Не то твоим словам веры не будет, — говорила Фленушка. —
Скажи: если, мол, ты
меня в обитель не пустишь,
я, мол, себя не пожалею: либо руки на себя наложу, либо какого ни на есть парня возьму в полюбовники да «уходом» за него и уйду… Увидишь, какой тихонький после твоих речей будет… Только ты скрепи себя, что б он ни делал. Неровно и ударит: не робей, смело говори да строго, свысока.
— Говорил, что в таких делах говорится, — отвечала Фленушка. — Что ему без тебя весь свет постыл, что иссушила ты его, что с горя да тоски деваться не знает куда и что очень боится он самарского жениха. Как
я ни уверяла, что опричь его ни за кого не пойдешь, — не верит. Тебе
бы самой
сказать ему.
— Что ты, окстись! — возразила Никитишна. — Ведь у лося-то, чай, и копыто разделенное, и жвачку он отрыгает. Макария преподобного «житие» читал ли? Дал
бы разве Божий угодник лося народу ясти, когда
бы святыми отцами не было того заповедано… Да что же про своих-то ничего не
скажешь? А
я, дура, не спрошу. Ну, как кумушка поживает, Аксинья Захаровна?
— Так… Так будет, —
сказала Никитишна. — Другой год
я в Ключове-то жила, как Аксиньюшка ее родила. А прошлым летом двадцать лет сполнилось, как
я домом хозяйствую… Да… Сама
я тоже подумывала, куманек, что пора
бы ее к месту. Не хлеб-соль родительскую ей отрабатывать, а в девках засиживаться ой-ой нескладное дело. Есть ли женишок-от на примете, а то не поискать ли?
— Так и
сказала. «Уходом», говорит, уйду, — продолжал Патап Максимыч. — Да посмотрела
бы ты на нее в ту пору, кумушка. Диву дался, сначала не знал, как и говорить с ней. Гордая передо
мной такая стоит, голову кверху, слез и в заводе нет, говорит как режет, а глаза как уголья, так и горят.
— Так не будет ли такой милости, ваше превосходительство, —
сказал Никифор, — чтоб теперь же
мне полтинник тот в руки,
я бы с «крестником» выпил за ваше здоровье, а то еще жди, пока вышлют медаль. А ведь все едино — пропью же ее.
— Жаль
мне сироток Ивана Григорьича, —
сказала Груня, —
я бы, кажись, была им матерью, какую он ищет.
— Пойду, тятя, — твердо
сказала Груня. — Он добрый… Да
мне не он…
Мне бы только сироток призреть.
— И
я не признал
бы тебя, Патап Максимыч, коли б не в дому у тебя встретился, —
сказал незнакомый гость. — Постарели мы, брат, оба с тобой, ишь и тебя сединой, что инеем, подернуло… Здравствуйте, матушка Аксинья Захаровна!.. Не узнали?.. Да и
я бы не узнал… Как последний раз виделись, цвела ты, как маков цвет, а теперь, гляди-ка, какая стала!.. Да… Время идет да идет, а годы человека не красят… Не узнаете?..
— Оно, конечно, воля Божия первей всего, —
сказал старый Снежков, — однако ж все-таки нам теперь
бы желательно ваше слово услышать, по тому самому, Патап Максимыч, что ваша Настасья Патаповна оченно
мне по нраву пришлась — одно слово, распрекрасная девица, каких на свете мало живет, и паренек мой тоже говорит, что ему невесты лучше не надо.
— О чем же спорили вы да сутырили [Сутырить, сутырничать — спорить, вздорить, придираться, а также кляузничать. Сутырь — бестолковый спор.] столько времени? —
сказал Патап Максимыч, обращаясь к артели. — Сулил
я вам три целковых, об волочках и помина не было, у вас же
бы остались. Теперь те же самые деньги берете. Из-за чего ж мы время-то с вами попусту теряли?
— А вот что, Патап Максимыч, —
сказал паломник, — город городом, и ученый твой барин пущай его смотрит, а вот
я что еще придумал. Торопиться тебе ведь некуда. Съездили
бы мы с тобой в Красноярский скит к отцу Михаилу. Отсель рукой подать, двадцати верст не будет. Не хотел
я прежде про него говорить, — а ведь он у нас в доле, — съездим к нему на денек, ради уверенья…
— Как
бы ты ему не советовал в город ехать, он
бы не вздумал этого, —
сказал Стуколов. — Чапурин совсем в тебе уверился, стоило тебе слово
сказать, ни за что
бы он не поехал… А ты околесную понес… Да чуть было и про то дело не проболтался… Не толкни
я тебя, ты
бы так все ему и выложил… Эх ты, ворона!..
— А ты
бы, крестный, рассказал уж
мне все по порядку, как зачиналось это дело и как шло до сих пор, —
сказал Колышкин. — Подумали
бы вместе, — гнилого ответа от
меня не услышишь.
Да
скажи еще Евстихии, ко
мне бы пришла: братец Патап Максимыч по пяти целковых на кажду бедну обитель прислал.
— Мать Таифа, —
сказала игуменья, вставая с места. — Тысячу двадцать рублев на ассигнации разочти как следует и, по чем придется, сиротам раздай сегодня же. И ты им на Масленицу сегодня же все раздай, матушка Виринея… Да голодных из обители не пускай, накорми сирот чем Бог послал. А
я за трапезу не сяду. Неможется что-то с дороги-то, — лечь
бы мне, да боюсь: поддайся одной боли да ляг — другую наживешь; уж как-нибудь, бродя, перемогусь. Прощайте, матери, простите, братия и сестры.
Воротясь из Казани, Евграф Макарыч, заметив однажды, что недоступный, мрачный родитель его был в веселом духе, осторожно повел речь про Залетовых и
сказал отцу: «Есть, мол, у них девица очень хорошая, и если б на то была родительская воля, так
мне бы лучше такой жены не надо».
— Коли б насчет этого, таиться от
меня бы не стали, —
сказал на то Пантелей.
— Да что ж ты полагаешь? — сгорая любопытством, спрашивала Таифа. —
Скажи, Пантелеюшка… Сколько лет
меня знаешь?.. Без пути лишних слов болтать не охотница, всякая тайна у
меня в груди, как огонь в кремне, скрыта. Опять же и сама
я Патапа Максимыча, как родного, люблю, а уж дочек его, так и
сказать не умею, как люблю, ровно
бы мои дети были.
— Да так-то оно так, — мялся Пантелей, — все же опасно
мне… Разве вот что… Матушке Манефе сам
я этого
сказать не посмею, а так полагаю, что если б она хорошенько поговорила Патапу Максимычу, остерегла
бы его да поначалила, может статься, он и послушался
бы.
—
Мне бы словечко вам
сказать, матушка.
— Ах, Фленушка, Фленушка!.. Милое ты мое сокровище, — слабым голосом
сказала Манефа, прижимая к груди своей голову девушки. — Как
бы знала ты, что у
меня на сердце.
— Право, не придумаю, как
бы это уладить, —
сказала Марья Гавриловна. — Анафролия да Минодора с Натальей только слава одна… Работницы они хорошие, а куда ж им за больной ходить?
Я было свою Таню предлагала матушке — слышать не хочет.
— Тогда уж наверное не отпустит, —
сказала Фленушка. — Не больно он
меня жалует. Патап-от Максимыч… Еще
скажет, пожалуй, что
я от себя это выдумала. Вот как
бы вы потрудились, Марья Гавриловна.
—
Я бы написала, пожалуй, матушка, попросила
бы Патапа Максимыча, —
сказала Марья Гавриловна.
— Тебе смешки да издевки, а знала
бы, что на душе у
меня!.. Как
бы ведала, отчего боюсь
я Патапа Максимыча, отчего денно и нощно страшусь гнева его, не
сказала б обиды такой… Погибели боюсь… — зачал было Алексей.
— Тешь свой обычай, смейся, Настасья Патаповна, а
я говорю дело, — переминаясь на месте,
сказал Алексей. — Без родительского благословения
мне тебя взять не приходится… А как сунусь к нему свататься?.. Ведь от него погибель… Пришел
бы я к нему не голышом, а брякнул
бы золотой казной, другие б речи тогда от него услыхал…
— Ахти Господи!.. Ох, Владыка милостивый!.. Что ж это будет такое!.. — заохал Пантелей. — И не грех тебе, Алексеюшка, в такое дело входить?.. Тебе
бы хозяина поберечь…
Мне бы хоть, что ли,
сказал… Ах ты, Господи, Царь Небесный!.. Так впрямь и на золото поехали?
— Да, Алексеюшка, вот ноне великие дни. В эти дни праздное слово как молвить?.. — продолжал Патап Максимыч. — По душе
скажу: не наградил
меня Бог сыном, а если б даровал такого, как ты, денно-нощно благодарил
бы я Создателя.
— И спрошу, —
сказал Патап Максимыч. —
Я было так думал — утре, как христосоваться станем, огорошить
бы их: «Целуйтесь, мол, и во славу Христову и всласть — вы, мол, жених с невестой…» Да к отцу Алексей-от выпросился. Нельзя не пустить.
— Еще
бы ты и впредь стала такие сóблазны заводить!.. — грозно
сказала Манефа. — Нет, ты
мне скажи, чем загладить то, что случилось?.. Как из памяти пришлых христолюбцев выбить, что им было читано на трапезе? Вот что
скажи.
— Встань, — повелительно
сказала Манефа. — Старость твою не стану позорить перед всею обителью… На поклоны в часовне тебя не поставлю… А вот тебе епитимья: до дня Пятидесятницы — по тысяче поклонов нá день. Ко
мне приходи отмаливать — это тебя же ради, не видали
бы. К тому же сама хочу видеть, сколь велико твое послушание… Ступай!
— Тебе
бы сказать, — молвила Манефа. — Зачем ей писать безвременно?.. Вечор
сказала ли
я тебе, что работника нарядила к Патапу Максимычу?
— Аксинья Захаровна с неделю места пробудет здесь, она
бы и отвезла письмо, — продолжала Манефа. — А тебе, коли наспех послан, чего по-пустому здесь проживать? Гостя не гоню, а молодому человеку старушечий совет даю: коли послан по хозяйскому делу, на пути не засиживайся, бывает, что дело, часом опозданное, годом не наверстаешь… Поезжай-ка с Богом, а Марье Гавриловне
я скажу, что протурила тебя.
— Одеваться скорей…
Скажи, обождал
бы маленько… Ах, нет…
Скажи, письма́, мол, не успела написать… Да ведь
я сказала, чтоб он после обеда пришел.
«По скорости не могу письма написать, никак не могу, — думает Марья Гавриловна. — Как же быть-то, как же быть-то
мне?.. Повидать
бы его хоть минуточку…
Скажу Тане… Нет, не могу».
—
Скажи ему, Таня, — молвила она, — на обратном
бы пути зашел, теперь, мол, некогда
мне письма изготовить… Поди
скажи… Посылочку, мол, еще припасу…
— То-то, смотри, не облапошил
бы он тебя, —
сказал Колышкин. — Про этот Красноярский скит нехорошая намолвка пошла — бросить
бы тебе этого игумна… Ну его совсем!.. Бывает, что одни уста и теплом и холодом дышат, таков, сдается
мне, и твой отец Михаил… По нонешнему времени завсегда надо опаску держать — сам знаешь, что от малого опасенья живет великое спасенье… Кинь ты этого игумна — худа не посоветую.
— Да, и так может случиться, —
сказала она. — Вам
бы, сударыня, к нашему же городку в купечество записаться… Если б что и случилось, — вместе
бы век дожили… Схоронили
бы вы
меня, старуху…
— Уж истинно сам Господь принес тебя ко
мне, Василий Борисыч, — довольным и благодушным голосом
сказала Манефа. — Праздник великий — хочется поблаголепнее да посветлей его отпраздновать… Да вот еще что — пение-то пением, а убор часовни сам по себе… Кликните, девицы, матушку Аркадию да матушку Таифу — шли
бы скорей в келарню сюда…
— Право, не знаю, матушка, что и
сказать вам на́ это, — ответил Василий Борисыч. — Больно
бы пора уж
мне в Москву-то. Там тоже на Петров день собрание думали делать… Поди, чать, заждались
меня. Шутка ли! Больше десяти недель, как и́з дому выехал.
— Ин вот что сделаем, —
сказала Манефа, — отпишу
я Петру Спиридонычу, оставил
бы он тебя в скитах до конца собраний и ответил
бы мне беспременно с первой же почтой… Каков ответ получим, таково и сотворим. Велит ехать — часу не задержу, остаться велит — оставайся… Ладно ли так-то будет?
— Чем
бы вот с Софронами вожжаться — тут
бы руку-то помощи Москва подала, — с жаром
сказала Манефа. — Да куда ей! — примолвила она с горькой усмешкой. — Исполнились над вашей Москвой слова пророческие: «Уты, утолсте, ушире и забы Бога создавшего…» Соберешься к Софонтию — зайди ко
мне, Василий Борисыч.
— Потрудились мы с тобой, Фленушка, ради праздника. Заморила
я тебя. Кому Троицын день, а нам с тобой сочельник… Подь-ка, голубка, потрапéзуй да
скажи Устинье, кликнула
бы скорее Таифу.