Неточные совпадения
Невольным образом в этом рассказе замешивается
и собственная моя личность; прошу не обращать на нее внимания. Придется, может быть,
и об Лицее сказать словечко; вы это простите, как воспоминания, до сих пор живые! Одним словом,
все сдаю вам, как вылилось на бумагу. [Сообщения
И.
И. Пущина о том, как он осуществлял свое обещание Е.
И. Якушкину, — в письмах к Н. Д. Пущиной
и Е.
И. Якушкину за 1858 г. № 225, 226, 228, 242
и др.]
Старик, с лишком восьмидесятилетний, хотел непременно сам представить своих внучат, записанных, по его же просьбе, в число кандидатов Лицея, нового заведения, которое самым своим названием поражало публику в России, — не
все тогда имели понятие о колоннадах
и ротондах в афинских садах, где греческие философы научно беседовали с своими учениками.
У меня разбежались глаза: кажется, я не был из застенчивого десятка, но тут как-то потерялся — глядел на
всех и никого не видал.
При этом передвижении мы
все несколько приободрились, начали ходить в ожидании представления министру
и начала экзамена.
Все мы видели, что Пушкин нас опередил, многое прочел, о чем мы
и не слыхали,
все, что читал, помнил; но достоинство его состояло в том, что он отнюдь не думал выказываться
и важничать, как это очень часто бывает в те годы (каждому из нас было 12лет) с скороспелками, которые по каким-либо обстоятельствам
и раньше
и легче находят случай чему-нибудь выучиться.
Все научное он считал ни во что
и как будто желал только доказать, что мастер бегать, прыгать через стулья, бросать мячик
и пр.
Случалось точно удивляться переходам в нем: видишь, бывало, его поглощенным не по летам в думы
и чтения,
и тут же [В рукописи было: «бесится до неистовства», зачеркнуто.] внезапно оставляет занятия, входит в какой-то припадок бешенства за то, что другой, ни на что лучшее не способный, перебежал его или одним ударом уронил
все кегли.
Среди дела
и безделья незаметным образом прошло время до октября. В Лицее
все было готово,
и нам велено было съезжаться в Царское Село. Как водится, я поплакал, расставаясь с домашними; сестры успокаивали меня тем, что будут навещать по праздникам, а на рождество возьмут домой. Повез меня тот же дядя Рябинин, который приезжал за мной к Разумовскому.
Все 30 воспитанников собрались. Приехал министр,
все осмотрел, делал нам репетицию церемониала в полной форме, то есть вводили нас известным порядком в залу, ставили куда следует по, списку, вызывали
и учили кланяться по направлению к месту, где будут сидеть император
и высочайшая фамилия. При этом неизбежно были презабавные сцены неловкости
и ребяческой наивности.
Приглашены были
все высшие сановники
и педагоги из Петербурга.
Мы, школьники, больше
всех были рады, что он замолк: гости сидели, а мы должны были стоя слушать его
и ничего не слышать.
Публика при появлении нового оратора, под влиянием предшествовавшего впечатления, видимо, пугалась
и вооружилась терпением; но по мере того, как раздавался его чистый, звучный
и внятный голос,
все оживились,
и к концу его замечательной речи слушатели уже были не опрокинуты к спинкам кресел, а в наклоненном положении к говорившему: верный знак общего внимания
и одобрения!
В продолжение
всей речи ни разу не было упомянуто о государе: это небывалое дело так поразило
и понравилось императору Александру, что он тотчас прислал Куницыну владимирский крест — награда, лестная для молодого человека, только что возвратившегося, перед открытием Лицея, из-за границы, куда он был послан по окончании курса в Педагогическом институте,
и назначенного в Лицей на политическую кафедру.
Когда закончилось представление виновников торжества, царь как хозяин отблагодарил
всех, начиная с министра,
и пригласил императриц осмотреть новое его заведение.
Сконфузился ли он
и не знал, кто его спрашивал, или дурной русский выговор, которым сделан был ему вопрос, — только
все это вместе почему-то побудило его откликнуться на французском языке
и в мужском роде.
Императрица Елизавета Алексеевна тогда же нас, юных, пленила непринужденною своею приветливостью ко
всем; она как-то умела
и успела каждому из профессоров сказать приятное слово.
Друзья мои, прекрасен наш союз:
Он, как душа, неразделим
и вечен,
Неколебим, свободен
и беспечен,
Срастался он под сенью дружных Муз.
Куда бы нас ни бросила судьбина
И счастие куда б ни повело,
Все те же мы; нам целый мир чужбина,
Отечество нам Царское Село.
На этом основании, вероятно, Лицей
и был так устроен, что, по возможности, были соединены
все удобства домашнего быта с требованиями общественного учебного заведения.
[
Весь дальнейший текст до конца абзаца («Роскошь помещения… плебеями») не был пропущен в печать в 1859 г.] Роскошь помещения
и содержания, сравнительно с другими, даже с женскими заведениями, могла иметь связь с мыслью Александра, который, как говорили тогда, намерен был воспитать с нами своих братьев, великих князей Николая
и Михаила, почти наших сверстников по летам; но императрица Марья Федоровна воспротивилась этому, находя слишком демократическим
и неприличным сближение сыновей своих, особ царственных, с нами, плебеями.
Во
всех этажах
и на лестницах было освещение ламповое; в двух средних этажах паркетные полы. В зале зеркала во
всю стену, мебель штофная.
При
всех этих удобствах нам не трудно было привыкнуть к новой жизни. Вслед за открытием начались правильные занятия. Прогулка три раза в день, во всякую погоду. Вечером в зале — мячик
и беготня.
Жизнь наша лицейская сливается с политическою эпохою народной жизни русской: приготовлялась гроза 1812 года. Эти события сильно отразились на нашем детстве. Началось с того, что мы провожали
все гвардейские полки, потому что они проходили мимо самого Лицея; мы всегда были тут, при их появлении, выходили даже во время классов, напутствовали воинов сердечною молитвой, обнимались с родными
и знакомыми — усатые гренадеры из рядов благословляли нас крестом. Не одна слеза тут пролита.
Когда начались военные действия, всякое воскресенье кто-нибудь из родных привозил реляции; Кошанский читал их нам громогласно в зале. Газетная комната никогда не была пуста в часы, свободные от классов: читались наперерыв русские
и иностранные журналы при неумолкаемых толках
и прениях;
всему живо сочувствовалось у нас: опасения сменялись восторгами при малейшем проблеске к лучшему. Профессора приходили к нам
и научали нас следить за ходом дел
и событий, объясняя иное, нам недоступное.
Я, как сосед (с другой стороны его номера была глухая стена), часто, когда
все уже засыпали, толковал с ним вполголоса через перегородку о каком-нибудь вздорном случае того дня; тут я видел ясно, что он по щекотливости всякому вздору приписывал какую-то важность,
и это его волновало.
Чтоб полюбить его настоящим образом, нужно было взглянуть на него с тем полным благорасположением, которое знает
и видит
все неровности характера
и другие недостатки, мирится с ними
и кончает тем, что полюбит даже
и их в друге-товарище. Между нами как-то это скоро
и незаметно устроилось.
Не пугайтесь! Я не поведу вас этой длинной дорогой, она нас утомит. Не станем делать изысканий;
все подробности вседневной нашей жизни, близкой нам
и памятной, должны остаться достоянием нашим; нас, ветеранов Лицея, уже немного осталось, но мы
и теперь молодеем, когда, собравшись, заглядываем в эту даль. Довольно, если припомню кой-что, где мелькает Пушкин в разных проявлениях.
Наши стихи вообще не клеились, а Пушкин мигом прочел два четырехстишия, которые
всех нас восхитили. Жаль, что не могу припомнить этого первого поэтического его лепета. Кошанский взял рукопись к себе. Это было чуть ли не в 811-м году,
и никак не позже первых месяцев 12-го. Упоминаю об этом потому, что ни Бартенев, ни Анненков ничего об этом не упоминают. [П.
И. Бартенев — в статьях о Пушкине-лицеисте («Моск. ведом.», 1854). П. В. Анненков — в комментариях к Сочинениям Пушкина. Стих. «Роза» — 1815 г.]
Пушкин потом постоянно
и деятельно участвовал во
всех лицейских журналах, импровизировал так называемые народные песни, точил на
всех эпиграммы
и пр.
Все это обследовано почтенным издателем его сочинений П. В. Анненковым, который запечатлел свой труд необыкновенною изыскательностию, полным знанием дела
и горячею любовью к Пушкину — поэту
и человеку.
Я
и не думаю требовать, чтобы
все, которые пишут путешествия, смотрели на предметы с одной точки зрения
и описывали оные одинаким образом…
Все тотчас согласились с его мнением,
и дело было сдано в архив.
И бутылки вмиг разбиты,
И бокалы
все в окно,
Всюду по полу разлиты
Пунш
и светлое вино.
Вообще это пустое событие (которым, разумеется, нельзя было похвастать) наделало тогда много шуму
и огорчило наших родных, благодаря премудрому распоряжению начальства.
Все могло окончиться домашним порядком, если бы Гауеншильд
и инспектор Фролов не задумали формальным образом донести министру.
Пушкин охотнее
всех других классов занимался в классе Куницына,
и то совершенно по-своему: уроков никогда не повторял, мало что записывал, а чтобы переписывать тетради профессоров (печатных руководств тогда еще не существовало), у него
и в обычае не было:
все делалось а livre ouvert.
Когда же патриарх наших певцов в восторге, со слезами на глазах бросился целовать его
и осенил кудрявую его голову, мы
все под каким-то неведомым влиянием благоговейно молчали.
Стихи эти написаны сестре Дельвига, премилой, живой девочке, которой тогда было семь или восемь лет. Стихи сами по себе очень милы, но для нас имеют свой особый интерес. Корсаков положил их на музыку,
и эти стансы пелись тогда юными девицами почти во
всех домах, где Лицей имел право гражданства.
Пушкин просит живописца написать портрет К. П. Бакуниной, сестры нашего товарища. Эти стихи — выражение не одного только его страдавшего тогда сердечка!.. [Посвящено Е. П. Бакуниной (1815), обращено к А. Д. Илличевскому, недурно рисовавшему. В изд. АН СССР 1-я строка так: «Дитя Харит
и вображенья». Страдало также сердечко Пущина. Об этом — в первоначальной редакции пушкинского «19 октября», 1825: «Как мы впервой
все трое полюбили».]
Друзья! Досужный час настал,
Все тихо,
все в покое,
и пр..
Случалось, встретясь с нею в темных переходах коридора,
и полюбезничать — она многих из нас знала, да
и кто не знал Лицея, который мозолил глаза
всем в саду?
Мы
все были рады такой развязке, жалея Пушкина
и очень хорошо понимая, что каждый из нас легко мог попасть в такую беду.
Много мы спорили; для меня оставалось неразрешенною загадкой, почему
все внимания директора
и жены его отвергались Пушкиным: он никак не хотел видеть его в настоящем свете, избегая всякого сближения с ним.
Тут крылось что-нибудь, чего он никак не хотел мне сказать; наконец, я перестал
и настаивать, предоставя
все времени.
Невозможно передать вам
всех подробностей нашего шестилетнего существования в Царском Селе: это было бы слишком сложно
и громоздко — тут смесь
и дельного
и пустого.
Во
всех этих увеселениях участвовало его семейство
и близкие ему дамы
и девицы, иногда
и приезжавшие родные наши.
Женское общество
всему этому придавало особенную прелесть
и приучало нас к приличию в обращении.
Велел опросить
всех и для желающих быть военными учредить класс военных наук.
[
Весь следующий абзац
и часть второго («Было еще другого рода… верховая езда») не могли появиться в 1859 г. в печати по цензурным условиям; выброшены были также куплеты о Левашове.]
К прискорбию моему, этот альбом, исписанный
и изрисованный, утратился из допотопного моего портфеля, который дивным образом возвратился ко мне через тридцать два года со
всеми положенными мною рукописями.
9 июня был акт. Характер его был совершенно иной: как открытие Лицея было пышно
и торжественно, так выпуск наш тих
и скромен. В ту же залу пришел император Александр в сопровождении одного тогдашнего министра народного просвещения князя Голицына. Государь не взял с собой даже князя П. М. Волконского, который, как
все говорили, желал быть на акте.
В зале были мы
все с директором, профессорами, инспектором
и гувернерами. Энгельгардт прочел коротенький отчет за
весь шестилетний курс, после него конференц-секретарь Куницын возгласил высочайше утвержденное постановление конференции о выпуске. Вслед за этим
всех нас, по старшинству выпуска, представляли императору с объяснением чинов
и наград.