Неточные совпадения
Положение мое, как русского фрондёра, имеет
ту выгоду, что оно оставляет
мне много досужего времени.
Я не состою членом ни единого благотворительно-просветительного общества, ни одной издающей сто один
том трудов комиссии.
Я просто скромный обыватель, пользующийся своим свободным временем, чтобы посещать знакомых и беседовать с ними, и совершенно довольный
тем, что начальство не видит в этом занятии ничего предосудительного.
Знакомых у
меня тьма-тьмущая, и притом самых разношерстных.
Не забудьте, что
я ничего не ищу, кроме «благих начинаний», а так как едва ли сыщется в мире человек, в котором не притаилась бы хотя маленькая соринка этого добра,
то понятно, какой перепутанный калейдоскоп должен представлять круг людей, в котором
я обращаюсь.
Я знаю все это, но и за всем
тем — не только остаюсь при этой дурной привычке, но и виновным в преднамеренном бездельничестве признать себя не могу.
Напротив
того,
я чувствую, что субъект, произносящий эти предостережения, сам ходит на цыпочках, словно боится кого разбудить; что он серьезно чего-то ждет, и в ожидании, пока придет это «нечто», боится не только за будущее ожидаемого, но и за
меня, фрондёра, за
меня, который непрошеным участием может скомпрометировать и «дело обновления», и самого себя.
Очевидно, что прежде всего
я должен ощутить
ту же благоговейную оторопь, которую ощущает и предостерегающий
меня субъект.
«А что, в самом деле, — говорю
я себе, — ежели потравы могут быть устранены без агитации,
то зачем же агитировать?
И вот
я начинаю ждать, не зная, чего собственно
я жду и когда должно произойти
то, что
я жду.
А так как, в ожидании, надобно же
мне как-нибудь провести время,
то я располагаюсь у себя в кабинете и выслушиваю, как один приятель говорит: надо обуздать мужика, а другой: надо обуздать науку.
Во-вторых, как это ни парадоксально на первый взгляд, но
я могу сказать утвердительно, что все эти люди, в кругу которых
я обращаюсь и которые взаимно видят друг в друге «политических врагов», — в сущности, совсем не враги, а просто бестолковые люди, которые не могут или не хотят понять, что они болтают совершенно одно и
то же.
Как ни стараются они провести между собою разграничительную черту, как ни уверяют друг друга, что такие-то мнения может иметь лишь несомненный жулик, а такие-то — бесспорнейший идиот,
мне все-таки сдается, что мотив у них один и
тот же, что вся разница в
том, что один делает руладу вверх, другой же обращает ее вниз, и что нет даже повода задумываться над
тем, кого целесообразнее обуздать: мужика или науку.
Следовательно, если
я и могу быть в чем-нибудь обвинен,
то единственно только в
том, что вступаю в сношение с людьми, разговаривающими об обуздании вообще, и выслушиваю их.
Все относящееся до обуздания вошло, так сказать, в интимную обстановку моей жизни, примелькалось, как плоский русский пейзаж, прислушалось, как сказка старой няньки, и этого,
мне кажется, совершенно достаточно, чтоб объяснить
то равнодушие, с которым
я отношусь к обуздывательной среде и к вопросам, ее волнующим.
Я до такой степени привыкк ним, что, право, не приходит даже на мысль вдумываться, в чем собственно заключаются
те тонкости, которыми один обуздательный проект отличается от другого такового ж. Спросите
меня, что либеральнее: обуздывать ли человечество при помощи земских управ или при помощи особых о земских провинностях присутствий, — клянусь,
я не найдусь даже ответить на этот вопрос.
Ведь и
те и другие одинаково говорят
мне об «обуздании» — зачем же
я буду целоваться с одним и отворачиваться от другого из-за
того только, что первый дает
мне на копейку менее обуздания, нежели второй?
Очень возможно, что
я ошибаюсь, но
мне кажется, что все эти частные попытки, направленные или к
тому, чтобы на вершок укоротить принцип обуздания, или к
тому, чтобы на вершок удлинить его, не имеют никакого существенного значения.
Я не отвергаю
той пользы, которая может произойти для человечества от улучшения быта становых приставов или от
того, что все земские управы будут относиться к своему делу с рачительностью.
Я думаю даже, что ежели в обществе существует вкус к общим вопросам,
то это не только не вредит частностям, но даже помогает им.
Я предпочитаю лгуна-лицемера уже по
тому одному, что он никогда не лжет до конца, но лжет и оглядывается.
Дорога от М. до Р. идет семьдесят верст проселком. Дорога тряска и мучительна; лошади сморены, еле живы; тарантас сколочен на живую нитку; на половине дороги надо часа три кормить. Но на этот раз дорога была для
меня поучительна. Сколько раз проезжал
я по ней, и никогда ничто не поражало
меня: дорога как дорога, и лесом идет, и перелесками, и полями, и болотами. Но вот лет десять, как
я не был на родине, не был с
тех пор, как помещики взяли в руки гитары и запели...
Мы с версту мчимся во весь дух. Ямщик
то и дело оглядывается назад, очевидно с желанием уловить впечатление, которое произведет на
меня эта безумная скачка. Наконец лошади мало-помалу начинают сами убавлять шагу и кончают обыкновенною ленивою рысью.
Остается, стало быть, единственное доказательство «слабости» народа — это недостаток неуклонности и непреоборимой верности в пастьбе сельских стад. Признаюсь, это доказательство
мне самому, на первый взгляд, показалось довольно веским, но, по некотором размышлении,
я и его не
то чтобы опровергнул, но нашел возможным обойти. Смешно, в самом деле, из-за какого-нибудь десятка тысяч пастухов обвинить весь русский народ чуть не в безумии! Ну, запил пастух, — ну, и смените его, ежели не можете простить!
И не одно это припомнил, но и
то, как
я краснел, выслушивая эти восклицания. Не потому краснел, чтоб
я сознавал себя дураком, или чтоб считал себя вправе поступать иначе, нежели поступал, а потому, что эти восклицания напоминали
мне, что
я мог поступать иначе,
то есть с выгодою для себя и в ущерб другим, и что самый факт непользования этою возможностью у нас считается уже глупостью.
Сквозь беспокойную дорожную дремоту
я слышу говор проснувшихся соседей, который, постепенно оживляясь и оживляясь, усиливается наконец до
того, что нечего и думать о сне.
«Нет, говорит, ты, голубчик, по всем острогам сидеть будешь, а
мне с тобой жить после
того!
— Помилуйте! за что же-с! Вот если б Иван Гаврилыч просил или господин Скачков — ну, тогда дело другое! А
то просит человек основательный, можно сказать, солидный… да
я за честь…
Мы высыпаем на платформы и спешим проглотить по стакану скверного чая. При последнем глотке
я вспоминаю, что пью из
того самого стакана, в который, за пять минут до прихода поезда, дышал заспанный мужчина, стоящий теперь за прилавком, дышал и думал: «Пьете и так… дураки!» Возвратившись в вагон,
я пересаживаюсь на другое место, против двух купцов, с бородами и в сибирках.
— Или, говоря другими словами, вы находите
меня, для первой и случайной встречи, слишком нескромным… Умолкаю-с. Но так как, во всяком случае, для вас должно быть совершенно индифферентно, одному ли коротать время в трактирном заведении, в ожидании лошадей, или в компании,
то надеюсь, что вы не откажетесь напиться со
мною чаю. У
меня есть здесь дельце одно, и ручаюсь, что вы проведете время не без пользы.
Я догадался, что имею дело с бюрократом самого новейшего закала. Но — странное дело! — чем больше
я вслушивался в его рекомендацию самого себя,
тем больше
мне казалось, что, несмотря на внешний закал, передо
мною стоит все
тот же достолюбезный Держиморда, с которым
я когда-то был так приятельски знаком. Да, именно Держиморда! Почищенный, приглаженный, выправленный, но все такой же балагур, готовый во всякое время и отца родного с кашей съесть, и самому себе в глаза наплевать…
Я всегда чувствовал слабость к русской бюрократии, и именно за
то, что она всегда представляла собой, в моих глазах, какую-то неразрешимую психологическую загадку.
— Да,
я еду из З., где, по «достоверным сведениям», засело целое гнездо неблагонамеренных, и намерен пробыть до сегодняшнего вечернего парохода в Л., где, по
тем же «достоверным сведениям», засело другое целое гнездо неблагонамеренных. Вы понимаете, два гнезда на расстоянии каких-нибудь тридцати — сорока верст!
Я даже думаю, что самая система вознаграждения рабочих, в форме участия в чистой прибыли, есть штука очень хитрая, потому что она заставляет рабочего тщательнее относиться к своей работе и
тем косвенно содействует возвышению ценности земли.
— Отчет? А помнится, у вас же довелось
мне вычитать выражение: «ожидать поступков». Так вот в этом самом выражении резюмируется программа всех моих отчетов, прошедших, настоящих и будущих. Скажу даже больше: отчет свой
я мог бы совершенно удобно написать в моей к — ской резиденции, не ездивши сюда. И ежели вы видите
меня здесь,
то единственно только для
того, чтобы констатировать мое присутствие.
Все это делало перспективу предстоявшего чаепития до
того несоблазнительною, что
я уж подумывал, не улепетнуть ли
мне в более скромное убежище от либерально-полицейских разговоров моего случайного собеседника!
Да, это был он, свидетель дней моей юности, отставной капитан Никифор Петрович Терпибедов. Но как он постарел, полинял и износился! как мало он походил на
того деятельного куроцапа, каким
я его знал в дни моего счастливого, резвого детства! Боже! как все это было давно, давно!
— Нет-с, до краев еще далеко будет. Везде нынче этот разврат пошел, даже духовные — и
те неверующие какие-то сделались. Этта, доложу вам, затесался у нас в земские гласные поп один, так и
тот намеднись при всей публике так и ляпнул: цифру
мне подайте! цифру! ни во что, кроме цифры, не поверю! Это духовное-то лицо!
— И
то еще ладно, капитан, что вы хорошее расположение духа не утратили! — усмехнулся
я.
Я спрашивал себя не о
том, какие последствия для Парначева может иметь эта галиматья, — для
меня было вполне ясно, что о последствиях тут не может быть и речи, — но в
том, можно ли жить в подобной обстановке, среди столь необыкновенных разговоров?
— Знаете ли, однако ж, что это до
того любопытно, что
мне хотелось бы, чтобы вы кой-что разъяснили. Что значит, например, выражение «распространять протолериат»? или другое: «распущать прокламацию»?
— Гм… значит, и
я уж сделался в ваших глазах подозрительным… Скоренько! Нет, коли так,
то рассказывайте. Поймите, что ведь до сих пор вы ничего еще не сказали, кроме
того, что дождь — от облаков.
И вижу
я, значит, что в прихожей у них никого нет, а между
тем из кабинета, рядом с прихожей, слышится говор.
Когда
я у вас в школе учителем был,
то вы подобных неистовых слов не говаривали!..»
— А за
то, собственно, и сменили, что, по словам господина Парначева,
я крестьянских мальчиков естеству вещей не обучал, а обучал якобы пустякам. У
меня и засвидетельствованная копия с их доношения земскому собранию, на всякий случай, взята. Коли угодно…
— Позволю себе спросить вас: ежели бы теперича они не злоумышляли, зачем же им было бы опасаться, что их подслушают? Теперича, к примеру, если вы, или
я, или господин капитан… сидим мы, значит, разговариваем… И как у нас злых помышлений нет,
то неужели мы станем опасаться, что нас подслушают! Да милости просим! Сердце у нас чистое, помыслов нет — хоть до завтрева слушайте!
После
того случая, о котором
я имел честь вам сообщить, поселилась между нами заметная холодность, а с ихней стороны, можно сказать, даже ненависть.
Знаю только, что наряжено было надо
мною следствие, якобы над беспокойным и ябедником, а две недели
тому назад пришло и запрещение.
— Они самые-с. Позвольте вам доложить! скажем теперича хошь про себя-с. Довольно
я низкого звания человек, однако при всем
том так себя понимаю, что, кажется, тыщ бы не взял, чтобы, значит, на одной линии с мужиком идти! Помилуйте! одной, с позволения сказать, вони… И боже ты мой! Ну, а они — они ничего-с! для них это, значит, заместо как у благородных господ амбре.
Опять и это: «Всякий будто человек может сам себе удовлетворение сделать» — где же это видано! в каких бессудных землях-с! «Ах! думаю, далеконько вы, Валериан Павлыч, камешок-то забрасываете, да как бы самим потом вытаскивать его не пришлось!» И сейчас же
мне, сударь, после
того мысль вошла.