Неточные совпадения
Не
знаю,
как брат, а я»… и т. д.
— Глуп-глуп, а смотри,
как исподтишка мать козыряет! «В чем и прошу чувствительнейше принять уверение…», милости просим! Вот я тебе покажу, что значит «чувствительнейше принимать уверение»! Выброшу тебе кусок,
как Степке-балбесу — вот ты и
узнаешь тогда,
как я понимаю твои «уверения»!
— Да, брат, у нас мать — умница! Ей бы министром следовало быть, а не в Головлеве пенки с варенья снимать!
Знаешь ли что! Несправедлива она ко мне была, обидела она меня, — а я ее уважаю! Умна,
как черт, вот что главное! Кабы не она — что бы мы теперь были? Были бы при одном Головлеве — сто одна душа с половиной! А она — посмотри,
какую чертову пропасть она накупила!
— И не
знаю, брат,
как сказать. Говорю тебе: все словно
как во сне видел. Может, она даже и была у меня, да я забыл. Всю дорогу, целых два месяца — ничего не помню! А с тобой, видно, этого не случалось?
Головлев садится несколько поодаль, закуривает трубку и долгое время не
знает,
как поступить относительно своего насыщения.
Степан Владимирыч видимо колеблется и не
знает,
как ему поступить в этом случае. Наконец он протягивает Ивану Михайлычу руку и говорит сквозь слезы...
— И куда она экую прорву деньжищ девает! — удивлялся он, досчитываясь до цифры с лишком в восемьдесят тысяч на ассигнации, — братьям, я
знаю, не ахти сколько посылает, сама живет скаредно, отца солеными полотками кормит… В ломбард! больше некуда,
как в ломбард кладет.
— В Москве у меня мещанин знакомый был, — рассказывал Головлев, — так он «слово»
знал… Бывало,
как не захочет ему мать денег дать, он это «слово» и скажет… И сейчас это всю ее корчить начнет, руки, ноги — словом, всё!
— Стало быть, ты отказываешься? Выпутывайтесь, мол, милая маменька,
как сами
знаете!
— Не
знаю… Может быть, во мне нет этого великодушия… этого, так сказать, материнского чувства… Но все как-то сдается: а что, ежели брат Степан, по свойственной ему испорченности, и с этим вторым вашим родительским благословением поступит точно так же,
как и с первым?
— «Ах» да «ах» — ты бы в ту пору, ахало, ахал,
как время было. Теперь ты все готов матери на голову свалить, а чуть коснется до дела — тут тебя и нет! А впрочем, не об бумаге и речь: бумагу, пожалуй, я и теперь сумею от него вытребовать. Папенька-то не сейчас, чай, умрет, а до тех пор балбесу тоже пить-есть надо. Не выдаст бумаги — можно и на порог ему указать: жди папенькиной смерти! Нет, я все-таки
знать желаю: тебе не нравится, что я вологодскую деревнюшку хочу ему отделить?
— Так… так…
знала я, что ты это присоветуешь. Ну хорошо. Положим, что сделается по-твоему.
Как ни несносно мне будет ненавистника моего всегда подле себя видеть, — ну, да видно пожалеть обо мне некому. Молода была — крест несла, а старухе и подавно от креста отказываться не след. Допустим это, будем теперь об другом говорить. Покуда мы с папенькой живы — ну и он будет жить в Головлеве, с голоду не помрет. А потом
как?
— Ты куда ж это от матери уходил? — начала она, —
знаешь ли,
как ты мать-то обеспокоил? Хорошо еще, что папенька ни об чем не
узнал, — каково бы ему было при его-то положении?
Впрочем, несмотря на сие, все почести отшедшему в вечность были отданы сполна, яко сыну. Покров из Москвы выписали, а погребение совершал известный тебе отец архимандрит соборне. Сорокоусты же и поминовения и поднесь совершаются,
как следует, по христианскому обычаю. Жаль сына, но роптать не смею и вам, дети мои, не советую. Ибо кто может сие
знать? — мы здесь ропщем, а его душа в горних увеселяется!»
— Так скомандуй ты нам к обеду ботвиньи с осетринкой… звенышко,
знаешь, да пожирнее!
как тебя: Улитушкой, что ли, звать?
Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей, и вдруг, сама не
знает как, съедет на от лукавого.
—
Как бы то ни было…
знаю, что сама виновата… Да ведь и не Бог
знает,
какой грех… Думала тоже, что сын… Да и тебе бы можно не попомнить этого матери.
— Посмотрите на меня! — продолжал он, —
как брат — я скорблю! Не раз, может быть, и всплакнул… Жаль брата, очень, даже до слез жаль… Всплакнешь, да и опомнишься: а Бог-то на что! Неужто Бог хуже нашего
знает,
как и что? Поразмыслишь эдак — и ободришься. Так-то и всем поступать надо! И вам, маменька, и вам, племяннушки, и вам… всем! — обратился он к прислуге. — Посмотрите на меня,
каким я молодцом хожу!
Знаю только, что ты крестьян на выкуп отдал, а что и
как — никогда я этим не интересовался.
— Ах, бедный ты, бедный!
как же это ты так? Вот они, сироты — и то, чай,
знают!
— Мы, бабушка, целый день всё об наследствах говорим. Он все рассказывает,
как прежде, еще до дедушки было… даже Горюшкино, бабушка, помнит. Вот, говорит, кабы у тетеньки Варвары Михайловны детей не было — нам бы Горюшкино-то принадлежало! И дети-то, говорит, бог
знает от кого — ну, да не нам других судить! У ближнего сучок в глазу видим, а у себя и бревна не замечаем… так-то, брат!
— Уж коли ты хочешь все
знать, так я могу и ответ дать. Жила я тут, покуда сын Павел был жив; умер он — я и уезжаю. А что касается до сундуков, так Улитка давно за мной по твоему приказанью следит. А по мне, лучше прямо сказать матери, что она в подозрении состоит, нежели,
как змея, из-за чужой спины на нее шипеть.
Нет, он поступил бы гораздо проще: начертил бы карту России, разлиновал бы ее на совершенно равные квадратики, доискался бы,
какое количество десятин представляет собой каждый квадратик, потом зашел бы в мелочную лавочку,
узнал, сколько сеется на каждую десятину картофеля и сколько средним числомполучается, и в заключение, при помощи Божией и первых четырех правил арифметики, пришел бы к результату, что Россия при благоприятных условияхможет производить картофелю столько-то, а при неблагоприятных условиях — столько-то.
— А ты
знаешь ли,
какой сегодня день? — обращается она к Порфирию Владимирычу.
— Не
знаю, право. Попробуй — может, и смягчишь.
Как же ты это, однако ж, такую себе волю дал: легко ли дело, казенные деньги проиграл? научил тебя, что ли, кто-нибудь?
— Ну, спал — так и слава Богу. У родителей только и можно слатйнько поспать. Это уж я по себе
знаю:
как ни хорошо, бывало, устроишься в Петербурге, а никогда так сладко не уснешь,
как в Головлеве. Точно вот в колыбельке тебя покачивает. Так
как же мы с тобой: попьем чайку, что ли, сначала, или ты сейчас что-нибудь сказать хочешь?
— Я, любезный друг, твоих источников не
знаю. На
какие ты источники рассчитывал, когда проигрывал в карты казенные деньги, — из тех и плати.
Уже накануне вечером она была скучна. С тех пор
как Петенька попросил у нее денег и разбудил в ней воспоминание о «проклятии», она вдруг впала в какое-то загадочное беспокойство, и ее неотступно начала преследовать мысль: а что, ежели прокляну?
Узнавши утром, что в кабинете началось объяснение, она обратилась к Евпраксеюшке с просьбой...
Таких людей довольно на свете, и все они живут особняком, не умея и не желая к чему-нибудь приютиться, не
зная, что ожидает их в следующую минуту, и лопаясь под конец,
как лопаются дождевые пузыри.
— Это насчет вулоса? —
знаю и это! Но вот беда: нынче все шиньоны носят, а это, кажется, не предусмотрено! Кстати: посмотрите-ка, дядя,
какая у меня чудесная коса… Не правда ли, хороша?
— Не
знаю,
как хочешь! а мой совет такой: отстояли бы завтра обеденку, напились бы чайку, приказали бы пару лошадушек в кибиточку заложить и покатили бы вместе. И ты бы очистилась, и бабушкиной бы душе…
— Ах, дядя,
какой вы, однако, глупенький! Бог
знает какую чепуху несете, да еще настаиваете!
— И в город поедем, и похлопочем — все в свое время сделаем. А прежде — отдохни, поживи! Слава Богу! не в трактире, а у родного дяди живешь! И поесть, и чайку попить, и вареньицем полакомиться — всего вдоволь есть! А ежели кушанье
какое не понравится — другого спроси! Спрашивай, требуй! Щец не захочется — супцу подать вели! Котлеточек, уточки, поросеночка… Евпраксеюшку за бока бери!.. А кстати, Евпраксеюшка! вот я поросеночком-то похвастался, а хорошенько и сам не
знаю, есть ли у нас?
— Постой! я не об том, хорошо или нехорошо, а об том, что хотя дело и сделано, но ведь его и переделать можно. Не только мы грешные, а и Бог свои действия переменяет: сегодня пошлет дождичка, а завтра вёдрышка даст! А! ну-тко! ведь не бог же
знает какое сокровище — театр! Ну-тко! решись-ка!
Кабы не Бог, была бы ты теперь одна, не
знала бы,
как с собою поступить, и
какую просьбу подать, и куда подать, и чего на эту просьбу ожидать.
Батюшка тускло взглянул на нее,
как будто хотел спросить: да ты, полно,
знаешь ли, что такое «свой хлеб»? — но посовестился и только робко запахнул полы своей ряски.
Аннинька не
знала, что и сказать на эти слова. Мало-помалу ей начинало казаться, что разговор этих простодушных людей о «сокровище» совершенно одинакового достоинства с разговорами господ офицеров «расквартированного в здешнем городе полка» об «la chose». Вообще же, она убедилась, что и здесь,
как у дяденьки, видят в ней явление совсем особенное, к которому хотя и можно отнестись снисходительно, но в некотором отдалении, дабы «не замараться».
— Разумеется, вам лучше
знать,
как над собой поступить, а только мы было думали, что вы к нам возворотитесь. Дом у нас теплый, просторный — хоть в горелки играй! очень хорошо покойница бабенька его устроила! Скучно сделалось — санки запряжем, а летом — в лес по грибы ходить можно!
— Просто даже вот ни на эстолько тягости не чувствовала! — говорила она, — сижу, бывало, и думаю: Господи! да неужто я тяжела! И
как настало время, прилегла я этак на минуточку на кровать, и уж сама не
знаю как — вдруг разрешилась! Самый это легкий для меня сын был! Самый, самый легкий!
— И
как бы ты думала! почти на глазах у папеньки мы всю эту механику выполнили! Спит, голубчик, у себя в спаленке, а мы рядышком орудуем! Да шепотком, да на цыпочках! Сама я, собственными руками, и рот-то ей зажимала, чтоб не кричала, и белье-то собственными руками убирала, а сынок-то ее — прехорошенький, здоровенький такой родился! — и того, села на извозчика, да в воспитательный спровадила! Так что братец,
как через неделю
узнал, только ахнул: ну, сестра!
Некоторое время пробовал было он и на вопросы Улитушки так же отнекиваться,
как отнекивался перед милым другом маменькой: не
знаю! ничего я не
знаю! Но к Улитушке,
как бабе наглой и, притом же, почувствовавшей свою силу, не так-то легко было подойти с подобными приемами.
— Положим, что капитал и небольшой, — праздномыслит Иудушка, — а все-таки хорошо, когда
знаешь, что про черный день есть. Занадобилось — и взял. Ни у кого не попросил, никому не поклонился — сам взял, свое, кровное, дедушкой подаренное! Ах, маменька! маменька! и
как это вы, друг мой, так, очертя голову, действовали!
Прежде ей никогда не приходило в голову спросить себя, зачем Порфирий Владимирыч,
как только встретит живого человека, так тотчас же начинает опутывать его целою сетью словесных обрывков, в которых ни за что уцепиться невозможно, но от которых делается невыносимо тяжело; теперь ей стало ясно, что Иудушка, в строгом смысле, не разговаривает, а «тиранит» и что, следовательно, не лишнее его «осадить», дать почувствовать, что и ему пришла пора «честь
знать».
«Вот барышня говорила, будто он и сам не
знает, зачем говорит, — рассуждала она сама с собою, — нет, в нем это злость действует!
Знает он, который человек против него защиты не имеет, — ну и вертит им,
как ему любо!»
— А ты
знаешь ли,
как Бог за неблагодарность-то наказывает? — как-то нерешительно залепетал он, надеясь, что хоть напоминание о Боге сколько-нибудь образумит неизвестно с чего взбаламутившуюся бабу. Но Евпраксеюшка не только не пронялась этим напоминанием, но тут же на первых словах оборвала его.
— Да вот, что ты разговаривать-то со мной начала… Она! она научила! Некому другому,
как ей! — волновался Порфирий Владимирыч. — Смотри-тка-те, ни с того ни с сего вдруг шелковых платьев захотелось! Да ты
знаешь ли, бесстыдница, кто из вашего званья в шелковых-то платьях ходит?
— Ах-ах-ах! и не стыдно тебе напраслину на меня говорить! А ты
знаешь ли,
как Бог-то за напраслину наказывает?
Евпраксеюшка окончательно очнулась; забыла и о шелковых платьях, и о милых дружках, и по целым часам сидела в девичьей на ларе, не
зная,
как ей быть и что предпринять.
— Чудак, братец, ты! Это уж не я, а цифра говорит… Наука, братец, такая есть, арифметикой называется… уж она, брат, не солжет! Ну, хорошо, с Уховщиной теперь покончили; пойдем-ка, брат, в Лисьи Ямы, давно я там не бывал! Сдается мне, что мужики там пошаливают, ой, пошаливают мужики! Да и Гаранька-сторож…
знаю!
знаю! Хороший Гаранька, усердный сторож, верный — это что и говорить! а все-таки… Маленько он
как будто сшибаться стал!
— А он взял да и промотал его! И добро бы вы его не
знали: буян-то он был, и сквернослов, и непочтительный — нет-таки. Да еще папенькину вологодскую деревеньку хотели ему отдать! А деревенька-то
какая! вся в одной меже, ни соседей, ни чересполосицы, лесок хорошенький, озерцо… стоит
как облупленное яичко, Христос с ней! хорошо, что я в то время случился, да воспрепятствовал… Ах, маменька, маменька, и не грех это вам!