Неточные совпадения
Если б ей сказали, что Степан Владимирыч кого-нибудь убил, что головлевские мужики взбунтовались
и отказываются идти на барщину или что крепостное право рушилось, —
и тут она не
была бы до
такой степени поражена.
Держит она себя грозно; единолично
и бесконтрольно управляет обширным головлевским имением, живет уединенно, расчетливо, почти скупо, с соседями дружбы не водит, местным властям доброхотствует, а от детей требует, чтоб они
были в
таком у нее послушании, чтобы при каждом поступке спрашивали себя: что-то об этом маменька скажет?
—
Так, без родительского благословения, как собаки,
и повенчались! — сетовала по этому случаю Арина Петровна. — Да хорошо еще, что кругом налоя-то муженек обвел! Другой бы попользовался — да
и был таков! Ищи его потом да свищи!
Он как бы провидел сомнения, шевелившиеся в душе матери,
и вел себя с
таким расчетом, что самая придирчивая подозрительность —
и та должна
была признать себя безоружною перед его кротостью.
Горничные ходили на цыпочках; ключница Акулина совалась, как помешанная: назначено
было после обеда варенье варить,
и вот пришло время, ягоды вычищены, готовы, а от барыни ни приказу, ни отказу нет; садовник Матвей пришел
было с вопросом, не пора ли персики обирать, но в девичьей
так на него цыкнули, что он немедленно отретировался.
— Не иначе, что
так будет! — повторяет Антон Васильев, —
и Иван Михайлыч сказывал, что он проговаривался: шабаш! говорит, пойду к старухе хлеб всухомятку
есть! Да ему, сударыня, коли по правде сказать,
и деваться-то, окроме здешнего места, некуда. По своим мужичкам долго в Москве не находится. Одежа тоже нужна, спокой…
Весь вечер Арина Петровна думала
и наконец-таки надумала: созвать семейный совет для решения балбесовой участи. Подобные конституционные замашки не
были в ее нравах, но на этот раз она решилась отступить от преданий самодержавия, дабы решением всей семьи оградить себя от нареканий добрых людей. В исходе предстоящего совещания она, впрочем, не сомневалась
и потому с легким духом села за письма, которыми предписывалось Порфирию
и Павлу Владимирычам немедленно прибыть в Головлево.
Он сел в Москве, у Рогожской, в один из
так называемых «дележанов», в которых в
былое время езжали, да
и теперь еще кой-где ездят мелкие купцы
и торгующие крестьяне, направляясь в свое место в побывку.
—
Так уж вы, Степан Владимирыч,
так и сделайте: на повертке слезьте, да пешком, как
есть в костюме —
так и отъявитесь к маменьке! — условливался с ним Иван Михайлыч.
Жизнь до
такой степени истрепала его, что не оставила на нем никакого признака дворянского сына, ни малейшего следа того, что
и он
был когда-то в университете
и что
и к нему тоже
было обращено воспитательное слово науки.
— Только не про меня —
так, что ли, хочешь сказать? Да, дружище, деньжищ у нее — целая прорва, а для меня пятака медного жаль!
И ведь всегда-то она меня, ведьма, ненавидела! За что? Ну, да теперь, брат, шалишь! с меня взятки-то гладки, я
и за горло возьму! Выгнать меня вздумает — не пойду!
Есть не даст — сам возьму! Я, брат, отечеству послужил — теперь мне всякий помочь обязан! Одного боюсь: табаку не
будет давать — скверность!
— Не помню. Кажется, что-то
было. Я, брат, вплоть до Харькова дошел, а хоть убей — ничего не помню. Помню только, что
и деревнями шли,
и городами шли, да еще, что в Туле откупщик нам речь говорил. Прослезился, подлец! Да, тяпнула-таки в ту пору горя наша матушка-Русь православная! Откупщики, подрядчики, приемщики — как только Бог спас!
—
Будут. Вот я
так ни при чем останусь — это верно! Да, вылетел, брат, я в трубу! А братья
будут богаты, особливо Кровопивушка. Этот без мыла в душу влезет. А впрочем, он ее, старую ведьму, со временем порешит; он
и именье
и капитал из нее высосет — я на эти дела провидец! Вот Павел-брат — тот душа-человек! он мне табаку потихоньку пришлет — вот увидишь! Как приеду в Головлево — сейчас ему цидулу:
так и так, брат любезный, — успокой! Э-э-эх, эхма! вот кабы я богат
был!
— Важно! — говорит он, — сперва
выпили, а теперь трубочки покурим! Не даст, ведьма, мне табаку, не даст — это он верно сказал. Есть-то даст ли? Объедки, чай, какие-нибудь со стола посылать
будет! Эхма!
были и у нас денежки —
и нет их!
Был человек —
и нет его! Так-то вот
и все на сем свете! сегодня ты
и сыт
и пьян, живешь в свое удовольствие, трубочку покуриваешь…
Выпивши, Степан Владимирыч принимается за колбасу, которая оказывается твердою, как камень, соленою, как сама соль,
и облеченною в
такой прочный пузырь, что нужно прибегнуть к острому концу ножа, чтобы проткнуть его.
— Чаем одним наливаешься? Нехорошо, брат; оттого
и брюхо у тебя растет. С чаем надобно тоже осторожно: чашку
выпей, а сверху рюмочкой прикрой. Чай мокруту накопляет, а водка разбивает.
Так, что ли?
— То-то. Мы как походом шли — с чаями-то да с кофеями нам некогда
было возиться. А водка — святое дело: отвинтил манерку, налил,
выпил —
и шабаш. Скоро уж больно нас в ту пору гнали,
так скоро, что я дней десять не мывшись
был!
— Много не много, а попробуй попонтируй-ко по столбовой! Ну, да вперед-то идти все-таки нешту
было: жертвуют, обедами кормят, вина вволю. А вот как назад идти — чествовать-то уж
и перестали!
— В Москве у меня мещанин знакомый
был, — рассказывал Головлев, —
так он «слово» знал… Бывало, как не захочет ему мать денег дать, он это «слово»
и скажет…
И сейчас это всю ее корчить начнет, руки, ноги — словом, всё!
— Ну, уж там как хочешь разумей, а только истинная это правда, что
такое «слово»
есть. А то еще один человек сказывал: возьми, говорит, живую лягушку
и положи ее в глухую полночь в муравейник; к утру муравьи ее всю объедят, останется одна косточка; вот эту косточку ты возьми,
и покуда она у тебя в кармане — что хочешь у любой бабы проси, ни в чем тебе отказу не
будет.
— Покуда — живи! — сказала она, — вот тебе угол в конторе, пить-есть
будешь с моего стола, а на прочее — не погневайся, голубчик! Разносолов у меня от роду не бывало, а для тебя
и подавно заводить не стану. Вот братья ужо приедут: какое положение они промежду себя для тебя присоветуют —
так я с тобой
и поступлю. Сама на душу греха брать не хочу, как братья решат —
так тому
и быть!
Что-то ребяческое вдруг в нем проснулось; хотелось бежать поскорее в дом, взглянуть, как они одеты, какие постланы им постели
и есть ли у них
такие же дорожные несессеры, как он видел у одного ополченского капитана; хотелось послушать, как они
будут говорить с маменькой, подсмотреть, что
будут им подавать за обедом.
Порфиша вскинул глазами в потолок
и грустно покачал головою, словно бы говорил: «а-а-ах! дела! дела!
и нужно же милого друга маменьку
так беспокоить! сидели бы все смирно, ладком да мирком — ничего бы этого не
было,
и маменька бы не гневалась… а-а-ах, дела, дела!» Но Арине Петровне, как женщине, не терпящей, чтобы течение ее мыслей
было чем бы то ни
было прерываемо, движение Порфиши не понравилось.
Может
быть, это
и нужно
так!
— Ах, маменька, маменька!
и не грех это вам! Ах-ах-ах! Я говорю: как вам угодно решить участь брата Степана,
так пусть
и будет — а вы… ах, какие вы черные мысли во мне предполагаете!
— Не знаю… Может
быть, во мне нет этого великодушия… этого,
так сказать, материнского чувства… Но все как-то сдается: а что, ежели брат Степан, по свойственной ему испорченности,
и с этим вторым вашим родительским благословением поступит точно
так же, как
и с первым?
— А коли понимаешь,
так, стало
быть, понимаешь
и то, что, выделивши ему вологодскую-то деревню, можно обязательство с него стребовать, что он от папеньки отделен
и всем доволен?
— «Ах» да «ах» — ты бы в ту пору, ахало, ахал, как время
было. Теперь ты все готов матери на голову свалить, а чуть коснется до дела — тут тебя
и нет! А впрочем, не об бумаге
и речь: бумагу, пожалуй, я
и теперь сумею от него вытребовать. Папенька-то не сейчас, чай, умрет, а до тех пор балбесу тоже пить-есть надо. Не выдаст бумаги — можно
и на порог ему указать: жди папенькиной смерти! Нет, я все-таки знать желаю: тебе не нравится, что я вологодскую деревнюшку хочу ему отделить?
Арина Петровна умолкла
и уставилась глазами в окно. Она
и сама смутно понимала, что вологодская деревнюшка только временно освободит ее от «постылого», что в конце концов он все-таки
и ее промотает,
и опять придет к ней,
и что, как мать, она не может отказать ему в угле, но мысль, что ее ненавистник останется при ней навсегда, что он, даже заточенный в контору,
будет, словно привидение, ежемгновенно преследовать ее воображение — эта мысль до
такой степени давила ее, что она невольно всем телом вздрагивала.
— А-а-ах! а что в Писании насчет терпенья-то сказано? В терпении, сказано, стяжите души ваши! в терпении — вот как! Бог-то, вы думаете, не видит? Нет, он все видит, милый друг маменька! Мы, может
быть,
и не подозреваем ничего, сидим вот:
и так прикинем,
и этак примерим, — а он там уж
и решил: дай, мол, пошлю я ей испытание! А-а-ах! а я-то думал, что вы, маменька, паинька!
— Точно
так, маменька, если милость ваша
будет. Оставить его на том же положении, как
и теперь, да
и бумагу насчет наследства от него вытребовать.
—
Так…
так… знала я, что ты это присоветуешь. Ну хорошо. Положим, что сделается по-твоему. Как ни несносно мне
будет ненавистника моего всегда подле себя видеть, — ну, да видно пожалеть обо мне некому. Молода
была — крест несла, а старухе
и подавно от креста отказываться не след. Допустим это,
будем теперь об другом говорить. Покуда мы с папенькой живы — ну
и он
будет жить в Головлеве, с голоду не помрет. А потом как?
Сыновья ушли, а Арина Петровна встала у окна
и следила, как они, ни слова друг другу не говоря, переходили через красный двор к конторе. Порфиша беспрестанно снимал картуз
и крестился: то на церковь, белевшуюся вдали, то на часовню, то на деревянный столб, к которому
была прикреплена кружка для подаяний. Павлуша, по-видимому, не мог оторвать глаз от своих новых сапогов, на кончике которых
так и переливались лучи солнца.
— Маслица в лампадку занадобится или Богу свечечку поставить захочется — ан деньги-то
и есть! Так-то, брат! Живи-ко, брат, тихо да смирно —
и маменька
будет тобой довольна,
и тебе
будет покойно,
и всем нам весело
и радостно. Мать — ведь она добрая, друг!
— А кто виноват? кто над родительским благословением надругался? — сам виноват, сам именьице-то спустил! А именьице-то какое
было: кругленькое, превыгодное, пречудесное именьице! Вот кабы ты повел себя скромненько да ладненько,
ел бы ты
и говядинку
и телятинку, а не то
так и соусцу бы приказал.
И всего
было бы у тебя довольно:
и картофельцу,
и капустки,
и горошку…
Так ли, брат, я говорю?
Если б Арина Петровна слышала этот диалог, наверно, она не воздержалась бы, чтоб не сказать: ну, затарантила таранта! Но Степка-балбес именно тем
и счастлив
был, что слух его,
так сказать, не задерживал посторонних речей. Иудушка мог говорить сколько угодно
и быть вполне уверенным, что ни одно его слово не достигнет по назначению.
Случайный проблеск чувства, мелькнувший
было в разговоре с кровопивцем Порфишкой, погас мгновенно,
так что она
и не заметила.
Как сама она, раз войдя в колею жизни, почти машинально наполняла ее одним
и тем же содержанием,
так, по мнению ее, должны
были поступать
и другие.
Комната
была грязна, черна, заслякощена
так, что даже ей, не знавшей
и не признававшей никаких требований комфорта, сделалось неловко.
—
И чем тебе худо у матери стало! Одет ты
и сыт — слава Богу!
И теплехонько тебе,
и хорошохонько… чего бы, кажется, искать! Скучно тебе,
так не прогневайся, друг мой, — на то
и деревня! Веселиев да балов у нас нет —
и все сидим по углам да скучаем! Вот я
и рада
была бы поплясать да песни попеть — ан посмотришь на улицу,
и в церковь-то Божию в этакую мукреть ехать охоты нет!
«Вчера утром постигло нас новое, ниспосланное от Господа испытание: сын мой, а твой брат, Степан, скончался. Еще с вечера накануне
был здоров совершенно
и даже поужинал, а наутро найден в постеле мертвым — такова сей жизни скоротечность!
И что всего для материнского сердца прискорбнее:
так, без напутствия,
и оставил сей суетный мир, дабы устремиться в область неизвестного.
Сие да послужит нам всем уроком: кто семейными узами небрежет — всегда должен для себя
такого конца ожидать.
И неудачи в сей жизни,
и напрасная смерть,
и вечные мучения в жизни следующей — все из сего источника происходит. Ибо как бы мы ни
были высокоумны
и даже знатны, но ежели родителей не почитаем, то оные как раз
и высокоумие,
и знатность нашу в ничто обратят. Таковы правила, кои всякий живущий в сем мире человек затвердить должен, а рабы, сверх того, обязаны почитать господ.
— Нет, ты не смейся, мой друг! Это дело
так серьезно,
так серьезно, что разве уж Господь им разуму прибавит — ну, тогда… Скажу хоть бы про себя: ведь
и я не огрызок; как-никак, а
и меня пристроить ведь надобно. Как тут поступить? Ведь мы какое воспитание-то получили? Потанцевать да попеть да гостей принять — что я без поганок-то без своих делать
буду? Ни я подать, ни принять, ни сготовить для себя — ничего ведь я, мой друг, не могу!
— Ну, не маленькие,
и сами об себе помыслите! А я… удалюсь я с Аннушкиными сиротками к чудотворцу
и заживу у него под крылышком! Может
быть,
и из них у которой-нибудь явится желание Богу послужить,
так тут
и Хотьков рукой подать! Куплю себе домичек, огородец вскопаю; капустки, картофельцу — всего у меня довольно
будет!
Несколько дней сряду велся этот праздный разговор; несколько раз делала Арина Петровна самые смелые предположения, брала их назад
и опять делала, но, наконец, довела дело до
такой точки, что
и отступить уж
было нельзя.
— Маменька! — говорил он, — надобно, чтоб кто-нибудь один в доме распоряжался! Это не я говорю, все
так поступают. Я знаю, что мои распоряжения глупые, ну
и пусть
будут глупые. А ваши распоряжения умные — ну
и пусть
будут умные! Умны вы, даже очень умны, а Иудушка все-таки без угла вас оставил!
— А
такое время, что вы вот газет не читаете, а я читаю. Нынче адвокаты везде пошли — вот
и понимайте. Узнает адвокат, что у тебя собственность
есть —
и почнет кружить!
«Очисти»! «очисти»! — машинально лепечет язык, а мысль
так и летает: то на антресоли заглянет, то на погреб зайдет («сколько добра по осени
было — всё растащили!»), то начнет что-то припоминать — далекое-далекое.
Ко всему, что теперь предстояло, она
была уж приготовлена, все она ожидала
и предвидела, но ей никогда как-то не представлялось с
такою ясностью, что этому ожиданному
и предвиденному должен наступить конец.
— Что ж это, бабушка,
будет! неужто ж мы
так без ничего
и останемся? — роптала Аннинька.