Неточные совпадения
Как бы
то ни
было, вопрос: зачем я еду
в Петербург? возник для меня совершенно неожиданно, возник спустя несколько минут после
того, как я уселся
в вагоне Николаевской железной дороги.
Но здесь случилось что-то неслыханное. Оказалось, что все мы,
то есть вся губерния, останавливаемся
в Grand Hotel… Уклониться от совместного жительства не
было возможности. Еще
в Колпине начались возгласы: «Да остановимтесь, господа, все вместе!», «Вместе, господа, веселее!», «Стыдно землякам
в разных местах останавливаться!» и т. д. Нужно
было иметь твердость Муция Сцеволы, чтобы устоять против таких зазываний. Разумеется, я не устоял.
— Там полковник один
есть… Просто даже и ведомства-то совсем не
того, отставной… Так вот покуда мы стоим этак
в приемной, проходит мимо нас этот полковник прямо
в кабинет… Потом, через четверть часа, опять этот полковник из кабинета проходит и только глазом мигнет!
Даже археолог, защищая реферат о «Ярославле-сребре» — и
тот думает: вот ужо
выпьем из
той самой урны,
в которой хранился прах Овидия!
И вдруг она начинает
петь. Но это не пение, а какой-то опьяняющий, звенящий хохот.
Поет и
в то же время чешет себя во всех местах, как это, впрочем, и следует делать наивной поселянке, которую она изображает.
Ежели первый признак, по которому мы сознаем себя живущими
в человеческом обществе,
есть живая человеческая речь,
то разве я ощущал на себе ее действие?
А дяденька у меня
был, так у него во всякой комнате
было по шкапику, и во всяком шкапике по графинчику, так что все времяпровождение его заключалось
в том:
в одной комнате походит и
выпьет, потом
в другой походит и
выпьет, покуда не обойдет весь дом. И ни малейшей скуки, ни малейшего недовольства жизнью!
Десятки лет проходили
в этом однообразии, и никто не замечал, что это однообразие, никто не жаловался ни на пресыщение, ни на головную боль!
В баню, конечно, ходили и прежде, но не для вытрезвления, а для
того, чтобы испытать, какой вкус имеет вино, когда его
пьет человек совершенно нагой и окруженный целым облаком горячего пара.
Положим, что
в былое время, как говорят, на Руси рождались богатыри, которым нипочем
было выпить штоф водки, согнуть подкову, переломить целковый; но ведь дело не
в том, что человек имел возможность совершать подобные подвиги и не лопнуть, а
в том, как он мог не лопнуть от скуки?
Вопросы эти как-то невольно пришли мне на мысль во время моего вытрезвления от похождений с действительными статскими кокодессами. А так как, впредь до окончательного приведения
в порядок желудка, делать мне решительно
было нечего,
то они заняли меня до такой степени, что я целый вечер лежал на диване и все думал, все думал. И должен сознаться, что результаты этих дум
были не особенно для меня лестны.
Элементы, которые могли оттенять внешнее однообразие жизни дедушки Матвея Иваныча,
были следующие: во-первых, дворянский интерес, во-вторых, сознание властности, в-третьих, интерес сельскохозяйственный, в-четвертых, моцион. Постараюсь разъяснить здесь, какую роль играли эти элементы
в том общем тоне жизни, который на принятом тогда языке назывался жуированием.
Но ведь дело не
в том, глупо или умно
было содержание пикировки, а
в том, что вот ни один курицын сын не смеет ее производить, а я, имярек, произвожу — и горя мне мало.
Конечно, и это опять-таки вносило
в жизнь наших пращуров глупость сугубую, но так как это
была глупость предвзятая,
то она невольным образом получала все свойства убеждения.
Что может
быть глупее, как сдернуть скатерть с вполне сервированного стола, и,
тем не менее, для человека, занимающегося подобными делами, это не просто глупость, а молодечество и даже,
в некотором роде, рыцарский подвиг,
в основе которого лежит убеждение: другие мимо этого самого стола пробираются боком, а я подхожу и прямо сдергиваю с него скатерть!
Таким образом, натешившись вдоволь
в губернии,
то есть огласивши неслыханным криком собрание и неслыханным пьянством гостиницы, напикировавшись с губернатором и кинувши подачку прочим чинам, наши пращуры возвращались
в свои дворянские гнезда и предавались там дворянским удовольствиям.
Человек вращался
в заколдованном круге, изо дня
в день, на один и
тот же манер, но не падал духом и не роптал на судьбу, потому что
был убежден, что вращаться таким образом его право и,
в то же время, его долг.
А так как последнему это
было так же хорошо известно, как и дедушке,
то он, конечно, остерегся бы сказать, как это делается
в странах, где особых твердынь по штату не полагается: я вас, милостивый государь, туда турну, где Макар телят не гонял! — потому что дедушка на такой реприманд, нимало не сумнясь, ответил бы: вы не осмелитесь это сделать, ибо я сам государя моего отставной подпоручик!
Припомним, что
в ту пору не
было ни эмансипации, ни вольного труда, ни вольной продажи вина, и вообще ничего такого, что поселяет
в человеческой совести разлад и зарождает
в человеке печальные думы о коловратности счастия.
А так как эта точка не только существовала для наших пращуров, но и составляла совершеннейший пантеон,
то человеку, убежденному, что он находится
в самом центре храма славы, весьма естественно
было примиряться с некоторыми его недостатками, заключавшимися
в однообразии предоставляемых им наслаждений.
Но скажите
тому же квартальному: друг мой! на тебя возложены важные и скучные обязанности, но для
того, чтобы исполнение их не
было слишком противно, дается тебе
в руки власть — и вы увидите, как он воспрянет духом и каких наделает чудес!
Если мы
в настоящее время и сознаем, что желание властвовать над ближними
есть признак умственной и нравственной грубости,
то кажется, что сознание это пришло к нам путем только теоретическим, а подоплека наша и теперь вряд ли далеко ушла от этой грубости.
Я живо помню, что когда это случилось,
то не только сам дяденька, но и все родные
были в неописанном волнении.
Это
было действительно сладкое сознание; но кончилось дело все-таки
тем, что дяденька же должен
был всех приходивших к нему с выражениями сочувствия угощать водкой и пирогом. Так он и умер с сладкою уверенностью, что не обидел мухи и что за это, именно за это, должен
был выйти
в отставку.
Допустим, что это
было самообольщение, но ведь вопрос не
в том, правильно или неправильно смотрит человек на дело своей жизни, а
в том,
есть ли у него хоть какое-нибудь дело, около которого он может держаться.
Дедушка, например, слыл одним из лучших хозяев
в губернии, а между
тем я положительно знаю, что он ни бельмеса не смыслил
в хозяйстве,
то есть пахал и сеял там (земли, дескать, вдоволь, рабочие руки даром — а все же хоть полтора зерна да уродится!), где нынче ни один человек со смыслом пахать и сеять не станет.
И хотя эта суета
в конце концов не созидала и сотой доли
того, что она могла бы создать, если бы
была применена более осмысленным образом, но она помогала жить и до известной степени оттеняла
ту вещь, которая известна под именем жуировки и которую, без этих вспомогательных средств, следовало бы назвать смертельною тоской.
— Да разве возможно не
пить! Вот хоть бы
то место, куда мы сегодня поедем, разве наш брат может там хоть один час пробыть, не подкрепившись зараньше? Скучища адская, а развлечение — один чай. Кабы, кажется, не надежды мои на получение — ни одной минуты
в этом постылом месте не остался бы!
Скорее всего, это
был один из
тех людей без возраста, каких
в настоящее время встречается довольно много и которые, едва покинув школьную скамью, уже смотрят государственными младенцами.
В следующей комнате мелькали женские фигуры (
то были сестры хозяина и их подруги) вперемежку с безбородыми молодыми людьми, имевшими вид ососов.
— Надо вам объяснить, messieurs, что мы,
то есть люди консервативной партии, давно чувствовали потребность
в печатном органе.
Вечером мы
были на рауте у председателя общества чающих движения воды, действительного статского советника Стрекозы. Присутствовали почти все старики, и потому
в комнатах господствовал какой-то особенный, старческий запах. Подавали чай и читали статью,
в которой современная русская литература сравнивалась с вавилонскою блудницей.
В промежутках, между чаем и чтением, происходил обмен вздохов (
то были именно не мысли, а вздохи).
— О, друг ты мой единый!
Воскликнула невеста,
Ужель для
той скотины
Иного нету места?
—
Есть много места, лада,
Но
тот приют тенистый
Затем изгадить надо,
Что
в нем свежо и чисто!
В то время я
был студентом Московского университета и охотно беседовал об искусстве (святое искусство!)
в трактире «Британия».
Где я
был? этого я совершенно не помню, но дело
в том, что через какие-нибудь полчаса я опять воротился
в «Британию», но воротился… без штанов!
—
То есть так я вам благодарен! так благодарен! — заверял я,
в свою очередь, весь пунцовый от стыда, — кажется, умирать стану, а услуги вашей не забуду!
Но так как у меня голова все еще
была несвежа,
то я два дня сряду просто-напросто пробродил из угла
в угол и только искоса поглядывал на кипу писаной бумаги.
Воздержаться от этого клича
было тем труднее, что у лакеев chambres garnies [меблированные комнаты.]
есть привычка, и притом препоганая: поминутно просовывает, каналья, голову
в дверь и спрашивает: что прикажете?
Все мы: поручики, ротмистры, подьячие, одним словом, все, причисляющие себя к сонму представителей отечественной интеллигенции, — все мы
были свидетелями этой „жизни“, все воспитывались
в ее преданиях, и как бы мы ни открещивались от нее, но не можем, ни под каким видом не можем представить себе что-либо иное, что не находилось бы
в прямой и неразрывной связи с
тем содержанием, которое выработано нашим прошедшим.
Такова
была дедушкина мораль, и я, с своей стороны, становясь на его точку зрения, нахожу эту мораль совершенно естественною. Нельзя жить так, как желал жить дедушка, иначе, как под условием полного исчезновения жизни
в других. Дедушка это чувствовал всем нутром своим, он знал и понимал, что если мир, по малой мере верст на десять кругом, перестанет
быть пустыней,
то он погиб. А мы?!
Так мы и расстались на
том, что свобода от обязанности думать
есть та любезнейшая приправа, без которой вся жизнь человеческая
есть не что иное, как юдоль скорбей.
Быть может,
в настоящем случае,
то есть как ограждающее средство против возможности систематического и ловкого надувания (не ее ли собственно я и разумел, когда говорил Прокопу о необходимости „соображать“?), эта боязнь мысли даже полезна, но как хотите, а теория, видящая красоту жизни
в свободе от мысли, все-таки ужасна!
Наконец, еще третье предположение:
быть может,
в нас проснулось сознание абсолютной несправедливости старых порядков, и вследствие
того потребность новых форм жизни явилась уже делом, необходимым для удовлетворения человеческой совести вообще? — но
в таком случае, почему же это сознание не напоминает о себе и теперь с
тою же предполагаемою страстною настойчивостью, с какою оно напоминало о себе
в первые минуты своего возникновения? почему оно улетучилось
в глазах наших, и притом улетучилось, не подвергаясь никаким серьезным испытаниям?
Не
было органической, кровной надобности
в новых фасонах, следовательно, не
было мысли и о
том, что они могут чему-нибудь угрожать.
Именно от этой многословной краткости, от этих раздражающих Токевилей и Бисмарков я бежал из провинции, и именно ее-то я и обрел опять
в Петербурге. Все, что
в силах что-нибудь деятельно напакостить, все, что не чуждо азбуке, — все это устремилось
в Петербург, оставив на местах лишь гарнизон
в тесном смысле этого слова,
то есть людей, буквально могущих только хлопать глазами и таращить их…
Во втором случае, ежели вы, например, имеете
в банке вклад,
то забудьте о своих человеческих немощах и думайте об одном: что вам предназначено судьбою ходить. Кажется, и расписка у вас
есть, и все
в порядке, что следует, там обозначено, но, клянусь, раньше двух-трех дней процентов не получите! И объявления писать вам придется, и расписываться, и с сторожем разговаривать, и любоваться, как чиновник спичку зажечь не может, как он папироску закуривает, и наконец стоять, стоять и стоять!
В селе проживает поповский сын и открыто проповедует безначалие. По правилам централизации, надлежит
в сем случае поступить так: начать следствие, потом представить оное на рассмотрение, потом, буде найдены
будут достаточные поводы для суждения,
то нарядить суд. Затем, суд немедленно оправдывает бунтовщика, и поповский сын, как ни
в чем не бывало, продолжает распространять свой яд!
Будучи одарен многолетнею опытностью и двадцать пять лет лично управляя моими имениями, я много о сем предмете имел случай рассуждать, а некоторое даже и
в имениях моих применил. Конечно, по малому моему чину, я не мог своих знаний на широком поприще государственности оказать, но так как ныне уже, так сказать, принято о чинах произносить с усмешкой,
то думаю, что и я не худо сделаю, ежели здесь мои результаты вкратце попытаюсь изложить. Посему соображаю так...
Страсти почувствовали силу и получили полет — возможно ли, чтоб они, чувствуя себя сильными, равнодушно взглянули, как небольшое количество благонамеренных людей
будут ставить им точки? И опять, какие это точки? Ежели
те точки, кои обыкновенно публицисты
в сочинениях своих ставят,
то разве великого труда стоит превратить оные
в запятые, а
в крайнем случае и совсем выскоблить?
Самая дремота его
будет ненадежная и, при первом нечаянном послаблении системы сокрытий, превратится
в бдение
тем более опасное, что, благодаря временному оглушению, последовало сбережение и накопление умственных сил.
Если, например, приучить молодых людей к чтению сонников, или к ежедневному рассмотрению девицы Гандон (сам не видел, но из газет очень довольно знаю), или же, наконец, занять их исключительно вытверживанием азбуки
в том первоначальном виде,
в каком оную изобрел Таут,
то умы их
будут дремотствовать, но дремотствовать деятельно.
Напротив
того, вельможа всего допытывается, но, не всегда
будучи рассудительным, зачастую попадает совсем не
в тот пункт, куда метить надлежит.