Неточные совпадения
— Ты
не видал Шнейдер! чудак!
Чего же ты ждешь! Желал бы я
знать, зачем ты приехал! Boulotte… да ведь это перл! Comme elle se gratte les hanches et les jambes… sapristi! [Как она чешет себе бедра и ноги… черт побери!] И он
не видел!
И я ничего
не мог ни возразить, ни объяснить, ибо
знаю,
что, по утвердившемуся на улице понятию, обладание властью действительно равносильно возможности гнуть в бараний рог и
что в этом смысле мы, точно, никакой власти
не имеем. Или, быть может, мы имеем ее в каком-нибудь другом смысле?.. Risum teneatis, amici!
Дедушка, например, слыл одним из лучших хозяев в губернии, а между тем я положительно
знаю,
что он ни бельмеса
не смыслил в хозяйстве, то есть пахал и сеял там (земли, дескать, вдоволь, рабочие руки даром — а все же хоть полтора зерна да уродится!), где нынче ни один человек со смыслом пахать и сеять
не станет.
Мы
не осмеливаемся изречь из наших уст: довольно! ибо
не можем даже
знать, действительно ли есть то довольно,
что нам кажется таковым.
[
Не забывайте, дорогой мой,
что вы протестуете… (как гласит превосходная русская пословица), а ты
знаешь,
что в этих вещах нельзя ничем пренебрегать!] (Присутствующие переглядываются между собой, как бы говоря: какой тонкий старик!)
— Как
не читать! надо читать! зачем же ты приехал сюда! Ведь если ты хочешь
знать, в
чем последняя суть состоит, так где же ты об этом
узнаешь, как
не тут! Вот, например, прожект о децентрализации — уж так он мне понравился! так понравился! И слов-то, кажется,
не приберешь, как хорошо!
И черт его
знает,
что это за смех у Прокопа — никак понять
не могу!
И проходят таким образом часы за часами спокойно, безмятежно, даже почти весело! Все бы ходил да мечтал, а о
чем бы мечтал — и сам
не знаешь! Вот, кажется, сейчас чему-то блаженно улыбался, по поводу чего-то шевелил губами, а через мгновенье — смотришь, забыл! Да и кто
знает? может быть, оно и хорошо,
что забыл…
—
Что же ты после этого за патриот, коли
не хочешь
знать, в
чем нынешняя суть состоит!
Хорошо бы, конечно, такую штуку удрать, чтобы „хамы“ на самом деле
не жили, а только думали бы,
что живут; да ведь для этого надобно, во-первых, кой-что
знать, а во-вторых, придумывать, взвешивать, соображать.
А у нас первый разговор: „
знать ничего
не хочу!“ да „ни о
чем думать
не желаю!“ Скажите, возможно ли с таким разговором даже простодушнейшего из хамов надуть?
— То-то, душа моя, надобно сообразить, как это умеючи сделать! Я и сам, правду сказать, еще
не знаю, но чувствую,
что средства сыскать можно.
Не все же разом,
не все рассекать: иной раз следует и развязать потрудиться!
Нет, мы только сию минуту
узнали (да и то
не можем разобрать, врут это или правду говорят),
что наша затея, кроме нового фасона, заключает в себе и еще нечто, а до сих пор мы думали,
что это положительным образом только фасон.
Я прочитал до конца, но
что после этого было —
не помню.
Знаю,
что сначала я ехал на тройке, потом сидел где-то на вышке (кажется, в трактире, в Третьем Парголове), и угощал проезжих маймистов водкой. Сколько времени продолжалась эта история: день, месяц или год, — ничего неизвестно. Известно только то,
что забыть я все-таки
не мог.
Не знаю, как долго я после того спал, но, должно быть, времени прошло
не мало, потому
что я видел во сне целый роман.
В следующую за пропажей председателя ночь я видел свой первый страшный сон. Сначала мне представлялось,
что нашего председателя возят со станции на станцию и,
не выпуская из кибитки, командуют: лошадей! Потом, виделось,
что его обронили в снег…"Любопытно бы
знать, — думалось мне, — отроют ли его и скажет ли он: мама! как тот почтительный младенец, о котором некогда повествовала моя няня?"
Не знаю, говорит,
что и подумать, коханый мой Петрусь (это она попольски его Петрусем называла), я же без тебя
не могу жить, а потому и выезжаю завтрашнего числа к тебе".
Я сказал это нарочно, ибо
знал,
что одно упоминовение имени сестрицы Машеньки выведет сестрицу Дашеньку из себя. И действительно, Дарья Ивановна немедленно понеслась на всех парусах. Уж лучше первого встречного наемника,
чем Марью Ивановну. Разбойник с большой дороги — и у того сердце мягче, добрее, нежели у Марьи Ивановны. Марья Ивановна! да разве
не ясно, как дважды два — четыре,
что она способна насыпать яду, задушить подушками, зарубить топором!
Хотя я и
знаю,
что Прокоп проедает свое последнее выкупное свидетельство, но покуда он еще
не проел его, он сохраняет все внешние признаки человека достаточного, живущего в свое удовольствие.
Я вижу,
что преступление, совершенное в минуту моей смерти,
не должно остаться бесследным. Теперь уже идет дело о другом, более тяжелом преступлении, и кто
знает, быть может, невдолге этот самый Андрей…
Не потребуется ли устранить и его, как свидетеля и участника совершенных злодеяний? А там Кузьму, Ивана, Петра? Душа моя с негодованием отвращается от этого зрелища и спешит оставить кабинет Прокопа, чтобы направить полет свой в людскую.
— И за всем тем намерений своих изменить
не могу-с. Я отнюдь
не скрываю от себя трудностей предстоящей мне задачи; я
знаю,
что мне придется упорно бороться и многое преодолевать; но — ma foi! [клянусь!] — я надеюсь! И поверите ли, прежде всего, я надеюсь на вас! Вы сами придете мне на помощь, вы сами снимете с меня часть того бремени, которое я так неохотно взял на себя нести!
Прокоп был вне себя; он, как говорится, и рвал и метал. Я всегда
знал,
что он ругатель по природе, но и за всем тем был изумлен. Таких ругательств, какие в эту минуту расточали уста его, я, признаюсь, даже в соединенном рязанско-тамбовско-саратовско-воронежском клубе
не слыхивал.
— Ну, а я"Маланьи"
не писал и никакой земли безвозмездно
не отдавал, а потому, как оно там —
не знаю. И поронцы похулить
не хочу, потому
что без этого тоже нельзя. Сечь — как
не сечь; сечь нужно! Да сам-то я, друг ты мой любезный, поротым быть
не желаю!
— И отчего это у нас ничего
не идет! — вдруг как-то нечаянно сорвалось у меня с языка, — машин накупим —
не действуют; удобрения накопим видимо-невидимо —
не родит земля, да и баста!
Знаешь что? Я так думаю,
чем машины-то покупать, лучше прямо у Донона текущий счет открыть — да и покончить на этом!
— А зачем нам? Жить бы только припеваючи да
не знать горя-заботушки
чего еще нужно?
И
что всего страннее, даже мужик, в качестве искони обкладываемого лица, долженствовавший
знать до тонкости все последствия обложения, — и тот никогда
не возвышался до мысли,
что,
чем более его обложат, тем больше выйдет из этого для него якобы прав.
Я уж
не раз порывался к Прелестнову с тех пор, как приехал в Петербург, но меня удерживала свойственная всем провинциалам застенчивость перед печатным словом и его служителями. Нам и до сих пор еще кажется,
что в области печатного слова происходит что-то вроде священнодействия, и мы были бы до крайности огорчены, если бы
узнали за достоверное,
что в настоящее время это дело упрощено до того,
что стоит только поплевать на перо, чтобы вышла прелюбопытнейшая передовая статья.
Ибо мы
не знаем, действительно ли прекрасно для читателя то,
что мы считаем прекрасным для себя.
Вот почему благоразумные люди
не вызывают бурь, а опасаются их: они
знают,
что стоит подуть жестокому аквилону — и их уж нет!
И я
не могу указать ему на дверь, я должен беседовать с ним, потому
что это дурак привилегированный: у него за пазухой есть две-три новости, которых я еще
не знаю!
— Извините, — бормотал я, — я
не знал… Действительно, дважды два это так… Я хотел только сказать,
что сердце мое как-то отказывается верить,
что упразднение…
Но мы и
не обращаемся к свистунам; мы с гомерическим хохотом встречаем нахальные выходки этих отпетых людей, а ежели
не клеймим их презрением, то только потому,
что слишком хорошо
знаем литературные приличия.
Но нам возражают: вы сами
знаете,
что в июле плательщик благоденствием
не постигнут, — тогда мы спрашиваем: отчего?
что же это за благоденствие, которое постигает плательщика только в ту минуту, когда ему надлежит нести в казначейство деньги?
—
Знаешь, оно
не то чтобы
что… а действительно глуповато как-то!
— Ты
не знаешь, как они меня истязают!
Что они меня про себя писать и печатать заставляют! Ну, вот хоть бы самая статья"О необходимости содержания козла при конюшнях" — ну,
что в ней публицистического! А ведь я должен был объявить,
что автор ее, все тот же Нескладин, один из самых замечательных публицистов нашего времени! Попался я, брат, — вот
что!
— Ты
не знаешь, — продолжал Менандр, — есть у меня вещица. Я написал ее давно, когда был еще в университете. Она коротенькая. Я хотел тогда поместить ее в"Московском наблюдателе"; но Белинский сказал,
что это бред куриной души… Обидел он меня в ту пору… Хочешь, я прочту ее тебе?
— А я еще тебя хотел завербовать в нашу газету! — воскликнул он, — нет, уж лучше ты
не ходи…
не ходи ты ко мне, ради Христа!
Не раздражай меня! Белинский! Грановский! Добролюбов… и вдруг Неуважай-Корыто! Черт
знает что такое!
— Нет, вы решительно
не понимаете меня! — вдруг воскликнул Неуважай-Корыто, круто останавливаясь. И, видя,
что лицо мое выражает недоумение, продолжал: —
Не зная пенкоснимательства, вы, конечно,
не можете постичь те наслаждения, которые сопряжены с этим занятием!
— Вот почему оно и кажется вам легкомысленным. Вы
не знаете восторгов, которые охватывают все существо человека, когда он вдруг, совершенно неожиданно для самого себя, открывает,
что Чурилка — совсем
не Чурилка.
—
Знаете ли вы, — продолжал он, —
что я боготворю Оффенбаха! Оффенбах да ведь это само отрицание! А между тем я вынужден защищать Даргомыжского и Кюи —
не горько ли это?
Он уткнулся в забор и ни о
чем другом, кроме забора,
не хочет
знать.
Возьмитесь за любое литературное издание пенкоснимательного пошиба, и вы убедитесь, как трудно отнестись критически к тому,
что никогда
не знало никакого идеала, никогда
не сознавало своих намерений.
Посмотришь кругом — публика ведет себя
не только благонравно, но даже тоскливо, а между тем так и кажется,
что вот-вот кто-нибудь закричит"караул", или пролетит мимо развязный кавалер и выдернет из-под тебя стул, или, наконец, просто налетит бряцающий ташкентец и предложит вопрос:"А позвольте, милостивый государь,
узнать, на каком основании вы осмеливаетесь обладать столь наводящей уныние физиономией?"А там сейчас протокол, а назавтра заседание у мирового судьи, а там апелляция в съезд мировых судей, жалоба в кассационный департамент, опять суд, опять жалоба, — и пошла писать.
Есмь я или
не есмь? в нумерах я живу или
не в нумерах? Стены окружают меня или какое-нибудь обманчивое подобие стен? Как ни просты эти вопросы, но ни на один из них я положительного ответа дать
не берусь. Я
знаю только одно:
что передо мною бездна, называемая"русским досужеством", бездна, которая всегда готова меня поглотить, потому
что я сам, наравне с другими, участвовал в ее устройстве.
Не знаю почему, но мне вдруг показалось,
что ежели конгресс соберется в Петербурге, то предметом его может быть только коротенькая статистика, то есть такая, в которой несколько глав окажутся оторванными.
Третий, еще более скабрезный вопрос представляют публичные сборища, митинги и т. д., которые также известным образом отражаются на народной жизни и, конечно,
не меньше питейных домов имеют право на внимание статистики.
Не изъять ли, однако ж, и его? Потому
что ведь эти статистики бог их
знает! — пожалуй, таких сравнительных таблиц наиздают,
что и жить совсем будет нельзя!
Но,
не знаю почему, от Лаврецкого, этого истого представителя"Дворянского гнезда", у меня осталось только одно воспоминание:
что он женат.
К сожалению, я должен был умолкнуть перед замечанием Левассера, потому
что, говоря по совести, и сам в точности
не знал, есть ли у Прокопа какая-нибудь душа. Черт его
знает! может быть, у него только фуражка с красным околышем — вот и душа!
Он
не знал,
что мы и плоть и кровь!
Можно себе представить, каково было удивление мое и Прокопа, когда мы
узнали,
что чуть-чуть
не сделались членами интернационалки!