Неточные совпадения
Представьте себе, что
все стояло на своем месте, как будто
ничего и не случилось; как будто бы добрый наш старик не подвергнулся превратностям судеб, как будто бы в прошлую ночь не пророс сквозь него и не процвел совершенно новый и вовсе нами не жданный начальник!
Она же не только не добивалась
ничего подобного, но желала одного: чтобы
все на нее смотрели и радовались.
Но что
всего более волновало его, так это то, что он еще
ничем не успел провиниться, как уже встретил противодействие.
Как бы то ни было, но Надежда Петровна стала удостоверяться, что уважение к ней с каждым днем умаляется. То вдруг, на каком-нибудь благотворительном концерте, угонят ее карету за тридевять земель; то кучера совсем напрасно в части высекут; то Бламанжею скажут в глаза язвительнейшую колкость. Никогда
ничего подобного прежде не бывало, и
все эти маленькие неприятности тем сильнее язвили ее сердце, что старый помпадур избаловал ее в этом отношении до последней степени.
Вот Мерзопупиос и Штановский засели там в своей мурье и грызутся, разбирая по косточкам вопрос о подсудности, — это понятно, потому что они именно
ничего, кроме этой мурьи, и не видят; но общество должно жить не так, оно должно иметь идеи легкие. Les messieurs et les dames обязаны забывать обо
всем, кроме взаимных друг к другу отношений.
То он воображает себе, что стоит перед рядами и говорит: «Messieurs! вы видите эти твердыни? хотите, я сам поведу вас на них?» — и этою речью приводит
всех в восторг; то мнит, что задает какой-то чудовищный обед и, по окончании, принимает от благодарных гостей обязательство в том, что они никогда
ничего против него злоумышлять не будут; то представляется ему, что он, истощив
все кроткие меры, влетает во главе эскадрона в залу…
И в самом деле, он
ничего подобного представить себе не мог. Целый букет разом! букет, в котором каждый цветок так и прыщет свежестью, так и обдает ароматом! Сами губернские дамы понимали это и на
все время выборов скромно, хотя и не без секретного негодования, стушевывались в сторонку.
А для того, чтобы
всех удовлетворить, нужно
всех очаровать, а для того, чтобы
всех очаровать, нужно — не то чтобы лгать, а так объясняться, чтобы никто
ничего не понимал, а всякий бы облизывался.
— Я не об том говорю, — отвечал он, — я говорю об том, что начальнику края следует
всему давать тон — и больше
ничего. А то представьте себе, например, мое положение: однажды мне случилось — а la lettre [Буквально (фр.).] ведь это так! — разрешать вопрос о выдаче вдовьего паспорта какой-то ратничихе!
— Au fait, [На самом деле (фр.).] что такое нигилизм? — продолжает ораторствовать Митенька, — откиньте пожары, откиньте противозаконные волнения, урезоньте стриженых девиц… и, спрашиваю я вас, что вы получите в результате? Вы получите: vanitum vanitatum et omnium vanitatum, [Vanitas vanitatum et omnia vanitas (лат.) — суета сует и всяческая суета.] и больше
ничего! Но разве это неправда? разве
все мы, начиная с того древнего философа, который в первый раз выразил эту мысль, не согласны насчет этого?
Дмитрий Павлыч остановился, чтобы перевести дух и в то же время дать возможность почтенным представителям сказать свое слово. Но последние стояли, выпучивши на него глаза, и тяжко вздыхали. Городской голова понимал, однако ж, что надобно что-нибудь сказать, и даже несколько раз раскрывал рот, но как-то
ничего у него, кроме «мы, вашество,
все силы-меры», не выходило. Таким образом, Митенька вынужден был один нести на себе
все тяжести предпринятого им словесного подвига.
Помпадур понял это противоречие и, для начала, признал безусловно верною только первую половину правителевой философии, то есть, что на свете нет
ничего безусловно-обеспеченного,
ничего такого, что не подчинялось бы закону поры и времени. Он обнял совокупность явлений, лежавших в районе его духовного ока, и вынужден был согласиться, что
весь мир стоит на этом краеугольном камне «
Всё тут-с». Придя к этому заключению и применяя его специально к обывателю, он даже расчувствовался.
Не чувствуешь ли ты, что даже самый вопрос твой является в ту минуту, когда уже
все решено и подписано и когда
ничего другого не остается, как претерпеть.
«О, если б помпадуры знали! если б они могли знать! — мысленно обращается он к самому себе, — сколь многого бы они не совершали, что без труда могли бы не совершить! И если даже меня, который
ничего или почти
ничего не совершил, ждет в будущем возмездие, то что же должно ожидать тех, коих
вся жизнь была непрерывным служением мятежу и сквернословию?»
— Eh bien, я вижу
все это — и, разумеется, принимаю меры. Я пишу, предлагаю, настаиваю — и что ж? Хоть бы одна каналья откликнулась на мой голос!
Ничего, кроме какого-то подлого сопения, которое раздается изо
всех углов! Вот они! вот эти либералы, на которых мы возлагали столько надежд! Вот тот либеральный дух, который, по отзывам газет, «охватил
всю Россию»! Черта с два! Охватил!!
Если смотреть на дело с разумной точки зрения, то можно было ожидать, что, совершив
все вышеизложенное, Феденька кончит тем, что встанет в тупик. Однако ж, к удивлению,
ничего подобного не случилось.
Все эти вопросы остаются без ответа, потому что кругом темнота, а впереди
ничего, кроме загадки.
Теперь ни игры ума, ни жажды славы —
ничего нет.
Ничем не подкупишь человека, ибо
все в нем умерло,
все заменено словом «фюить!». Но разве это слово! Ведь это бессмысленный звук, который может заставить только вздрогнуть.
—
Ничего необыкновенного. Никаких чудес. Я работал и был так счастлив, что некоторые из моих опытов дали результаты… поразительные! Вот и
все.
Одним словом, как он ни углублялся, ни взвешивал,
все было мрак и сомнение в этом вопросе. Ни уставов, ни регламентов —
ничего. Одно оставалось ясным и несомненным: что он помпадур и что не помпадурствовать ему невозможно.
Он шел и чувствовал, что он помпадур. Это чувство ласкало, нежило, манило его. Ни письмоводителя, ни квартального, ни приставов —
ничего не существовало для него в эту минуту. Несмотря на утренний полусумрак, воздух казался проникнутым лучами; несмотря на глубокое безмолвие, природа казалась изнемогающею под бременем какого-то кипучего и нетерпеливо-просящегося наружу ликования. Он знал, что он помпадур, и знал, куда и зачем он идет. Грудь его саднило, блаженство катилось по
всем его жилам.
Вся раскрасневшаяся от стряпни, она выбегала к нему навстречу, и он не находил ни в этой красноте, ни в каплях пота, выступавших на лице ее,
ничего противного законам изящного.
Он любил, чтобы квартальные были деятельны, но требовал, чтоб деятельность эта доказывала только отсутствие бездеятельности. Когда он видел, что квартальный вдруг куда-то поспешно побежит, потом остановится, понюхает и,
ничего не предприняв, тотчас же опять побежит назад — сердце его наполнялось радостью. Но и за
всем тем не проходило минуты, чтоб он не кричал им вслед...
Висбаденцы же
ничего этого не знают, а потому нечего удивляться, что для них
все пути к обновлению закрыты.
Но он, не желая
ничего слушать, ответил мне, что
все это интрига и что он, помпадур, не успокоится, покуда не раскроет в подробности
все нити и корни оной.