Неточные совпадения
Затем, приступая
к пересказу моего прошлого, я считаю нелишним предупредить читателя, что в настоящем труде он не найдет сплошного изложения всехсобытий моего жития, а только ряд эпизодов, имеющих между
собою связь, но в то же время представляющих и отдельное целое.
С недоумением спрашиваешь
себя: как могли жить люди, не имея ни в настоящем, ни в будущем иных воспоминаний и перспектив, кроме мучительного бесправия, бесконечных терзаний поруганного и ниоткуда не защищенного существования? — и,
к удивлению, отвечаешь: однако ж жили!
Текучей воды было мало. Только одна река Перла, да и та неважная, и еще две речонки: Юла и Вопля. [Само
собой разумеется, названия эти вымышленные.] Последние еле-еле брели среди топких болот, по местам образуя стоячие бочаги, а по местам и совсем пропадая под густой пеленой водяной заросли. Там и сям виднелись небольшие озерки, в которых водилась немудреная рыбешка, но
к которым в летнее время невозможно было ни подъехать, ни подойти.
— Это ты подлянке индюшек-то послать собралась? — негодовала матушка на ключницу, видя приготовленных
к отправке в сенях пару или две замороженных индеек, — будет с нее, и старыми курами прорву
себе заткнет.
Но вообще мы хладнокровно выслушивали возмутительные выражения семейной свары, и она не вызывала в нас никакого чувства, кроме безотчетного страха перед матерью и полного безучастия
к отцу, который не только кому-нибудь из нас, но даже
себе никакой защиты дать не мог.
— Ты что глаза-то вытаращил? — обращалась иногда матушка
к кому-нибудь из детей, — чай, думаешь, скоро отец с матерью умрут, так мы, дескать, живо спустим, что они хребтом, да потом, да кровью нажили! Успокойся, мерзавец! Умрем, все вам оставим, ничего в могилу с
собой не унесем!
Но судачением соседей дело ограничивалось очень редко; в большинстве случаев оно перерождалось в взаимную семейную перестрелку. Начинали с соседей, а потом постепенно переходили
к самим
себе. Возникали бурные сцены, сыпались упреки, выступали на сцену откровения…
Сидит Анна Павловна и все больше и больше проникается сожалением
к самой
себе и наконец начинает даже рассуждать вслух.
Васька то отбежит в сторону и начинает умывать
себе морду лапкой, то опять подскочит
к своей жертве, как только она сделает какое-нибудь движение.
Докладывают, что ужин готов. Ужин представляет
собой повторение обеда, за исключением пирожного, которое не подается. Анна Павловна зорко следит за каждым блюдом и замечает, сколько уцелело кусков.
К великому ее удовольствию, телятины хватит на весь завтрашний день, щец тоже порядочно осталось, но с галантиром придется проститься. Ну, да ведь и то сказать — третий день галантир да галантир! можно и полоточком полакомиться, покуда не испортились.
Матушка видела мою ретивость и радовалась. В голове ее зрела коварная мысль, что я и без посторонней помощи, руководствуясь только программой, сумею приготовить
себя, года в два,
к одному из средних классов пансиона. И мысль, что я одиниз всех детей почти ничего не буду стоить подготовкою, даже сделала ее нежною.
Так я и приготовлялся; но, будучи предоставлен самому
себе, переходил от одного предмета
к другому, смотря по тому, что меня в данную минуту интересовало.
Само
собой разумеется, что такого рода работа, как бы она по наружности ни казалась успешною, не представляла устойчивых элементов, из которых могла бы выработаться способность
к логическому мышлению.
Никаким подобным преимуществом не пользуются дети. Они чужды всякого участия в личном жизнестроительстве; они слепо следуют указаниям случайной руки и не знают, что эта рука сделает с ними. Поведет ли она их
к торжеству или
к гибели; укрепит ли их настолько, чтобы они могли выдержать напор неизбежных сомнений, или отдаст их в жертву последним? Даже приобретая знания, нередко ценою мучительных усилий, они не отдают
себе отчета в том, действительно ли это знания, а не бесполезности…
Как бы то ни было, но с этих пор матушкой овладела та страсть
к скопидомству, которая не покинула ее даже впоследствии, когда наша семья могла считать
себя уже вполне обеспеченною. Благодаря этой страсти, все куски были на счету, все лишние рты сделались ненавистными. В особенности возненавидела она тетенек-сестриц, видя в них нечто вроде хронической язвы, подтачивавшей благосостояние семьи.
Кормили тетенек более чем скупо. Утром посылали наверх по чашке холодного чаю без сахара, с тоненьким ломтиком белого хлеба; за обедом им первым подавали кушанье, предоставляя правовыбирать самые худые куски. Помню, как робко они входили в столовую за четверть часа до обеда, чтобы не заставить ждать
себя, и становились
к окну. Когда появлялась матушка, они приближались
к ней, но она почти всегда с беспощадною жестокостью отвечала им, говоря...
И вот однажды — это было летом — матушка собралась в Заболотье и меня взяла с
собой. Это был наш первый (впрочем, и последний) визит
к Савельцевым. Я помню, любопытство так сильно волновало меня, что мне буквально не сиделось на месте. Воображение работало, рисуя заранее уже созданный образ фурии, грозно выступающей нам навстречу. Матушка тоже беспрестанно колебалась и переговаривалась с горничной Агашей.
Беспорядочно, прерывая рассказ слезами, я передал мои жалобы матушке, упомянув и о несчастной девочке, привязанной
к столбу, и о каком-то лакее, осмелившемся назвать
себя моим дядей, но,
к удивлению, матушка выслушала мой рассказ морщась, а тетенька совершенно равнодушно сказала...
— Нет, смирился. Насчет этого пожаловаться не могу, благородно
себя ведет. Ну, да ведь, мать моя, со мною немного поговорит. Я сейчас локти
к лопаткам, да и
к исправнику… Проявился, мол, бродяга, мужем моим
себя называет… Делайте с ним, что хотите, а он мне не надобен!
С тех пор в Щучьей-Заводи началась настоящая каторга. Все время дворовых, весь день, с утра до ночи, безраздельно принадлежал барину. Даже в праздники старик находил занятия около усадьбы, но зато кормил и одевал их — как? это вопрос особый — и заставлял по воскресеньям ходить
к обедне. На последнем он в особенности настаивал, желая
себя выказать в глазах начальства христианином и благопопечительным помещиком.
Это волновало ее до чрезвычайности. Почему-то она представляла
себе, что торговая площадь, ежели приложить
к ней руки, сделается чем-то вроде золотого дна. Попыталась было она выстроить на своей усадебной земле собственный корпус лавок, фасом на площадь, но и тут встретила отпор.
Я привык
к людной, полной чаше, какую представлял
собою Малиновец.
Я как сейчас его перед
собой вижу. Высокий, прямой, с опрокинутой назад головой, в старой поярковой шляпе грешневиком, с клюкою в руках, выступает он, бывало, твердой и сановитой походкой из ворот, выходивших на площадь, по направлению
к конторе, и вся его фигура сияет честностью и сразу внушает доверие. Встретившись со мной, он возьмет меня за руку и спросит ласково...
— Случается, сударыня, такую бумажку напишешь, что и
к делу она совсем не подходит, — смотришь, ан польза! — хвалился, с своей стороны, Могильцев. — Ведь противник-то как в лесу бродит. Читает и думает: «Это недаром! наверное, онкуда-нибудь далеко крючок закинул». И начнет паутину кругом
себя путать. Путает-путает, да в собственной путанице и застрянет. А мы в это время и еще загадку ему загадаем.
Вечером, конечно, служили всенощную и наполнили дом запахом ладана. Тетенька напоила чаем и накормила причт и нас, но сама не пила, не ела и сидела сосредоточенная, готовясь
к наступающему празднику. Даже говорить избегала, а только изредка перекидывалась коротенькими фразами. Горничные тоже вели
себя степенно, ступали тихо, говорили шепотом. Тотчас после ухода причта меня уложили спать, и дом раньше обыкновенного затих.
— Все же надо
себя к одному какому-нибудь месту определить. Положим, теперь ты у нас приютился, да ведь не станешь же ты здесь век вековать. Вот мы по зимам в Москве собираемся жить. Дом топить не будем, ставни заколотим — с кем ты тут останешься?
— Вот и это. Полтораста тысяч — шутка ли эко место денег отдать! Положим, однако, что с деньгами оборот еще можно сделать, а главное, не
к рукам мне. Нужно сначала около
себя округлить; я в Заболотье-то еще словно на тычке живу. Куда ни выйдешь, все на чужую землю ступишь.
Когда серое небо, серая даль, серая окрестность настолько приглядятся человеку, что он почувствует
себя со всех сторон охваченным ими, только тогда они всецело завладеют его мыслью и найдут прочный доступ
к его сердцу.
По словам матушки, которая часто говорила: «Вот уйду
к Троице, выстрою
себе домичек» и т. д., — монастырь и окружающий его посад представлялись мне местом успокоения, куда не проникают ни нужда, ни болезнь, ни скорбь, где человек, освобожденный от житейских забот, сосредоточивается — разумеется, в хорошеньком домике, выкрашенном в светло-серую краску и весело смотрящем на улицу своими тремя окнами, — исключительно в самом
себе, в сознании блаженного безмятежия…
— Нет этой твари хитрее! — разговаривает он сам с
собою. — Ты думаешь, наверняка
к ней прицелился — ан она вон где! Настась! а Настась!
Но дедушке уж не до Настасьи. На нос
к нему села муха, и он тихо-тихо приближает ладонь, чтоб прихлопнуть ее. По увы! и тут его ждет неудача: он успел только хлопнуть
себя по лицу, но мухи не убил.
Желала ли она заслужить расположение Григория Павлыча (он один из всей семьи присутствовал на похоронах и вел
себя так «благородно», что ни одним словом не упомянул об имуществе покойного) или в самом деле не знала,
к кому обратиться; как бы то ни было, но, схоронивши сожителя, она пришла
к «братцу» посоветоваться.
— Нет, вы представьте
себе эту потеху, — восторгалась матушка, — приходит она
к нему, как
к путному… ах, дура, дура!
— Тебе «кажется», а она, стало быть, достоверно знает, что говорит. Родителей следует почитать. Чти отца своего и матерь, сказано в заповеди. Ной-то выпивши нагой лежал, и все-таки, как Хам над ним посмеялся, так Бог проклял его. И пошел от него хамов род. Которые люди от Сима и Иафета пошли, те в почете, а которые от Хама, те в пренебрежении. Вот ты и мотай
себе на ус. Ну, а вы как учитесь? — обращается он
к нам.
Наконец вожделенный час ужина настает. В залу является и отец, но он не ужинает вместе с другими, а пьет чай. Ужин представляет
собою повторение обеда, начиная супом и кончая пирожным. Кушанье подается разогретое, подправленное; только дедушке
к сторонке откладывается свежий кусок. Разговор ведется вяло: всем скучно, все устали, всем надоело. Даже мы, дети, чувствуем, что масса дневных пустяков начинает давить нас.
Москва того времени была центром,
к которому тяготело все неслужащее поместное русское дворянство. Игроки находили там клубы, кутилы дневали и ночевали в трактирах и у цыган, богомольные люди радовались обилию церквей; наконец, дворянские дочери сыскивали
себе женихов. Натурально, что матушка, у которой любимая дочь была на выданье, должна была убедиться, что как-никак, а поездки в Москву на зимние месяцы не миновать.
Дамы целуются; девицы удаляются в зал, обнявшись, ходят взад и вперед и шушукаются. Соловкина — разбитная дама, слегка смахивающая на торговку; Верочка действительно с горбиком, но лицо у нее приятное. Семейство это принадлежит
к числу тех, которые, как говорится, последнюю копейку готовы ребром поставить, лишь бы
себя показать и на людей посмотреть.
Когда туалет кончен, происходит получасовое оглядыванье
себя перед зеркалом, принятие различных поз, приседание и проч. Если вечер, на который едут, принадлежит
к числу «паре», то из парикмахерской является подмастерье и убирает сестрицыну голову.
Выезды
к обедне представлялись тоже своего рода экзаменом, потому что происходили при дневном свете. Сестра могла только слегка подсурмить брови и, едучи в церковь, усерднее обыкновенного нащипывала
себе щеки. Стояли в церкви чинно, в известные моменты плавно опускались на колени и усердно молились. Казалось, что вся Москва смотрит.
В чистый понедельник великий пост сразу вступал в свои права. На всех перекрестках раздавался звон колоколов, которые как-то особенно уныло перекликались между
собой; улицы
к часу ночи почти мгновенно затихали, даже разносчики появлялись редко, да и то особенные, свойственные посту; в домах слышался запах конопляного масла. Словом сказать, все как бы говорило: нечего заживаться в Москве! все, что она могла дать, уже взято!
Но дорога до Троицы ужасна, особливо если Масленица поздняя. Она представляет
собой целое море ухабов, которые в оттепель до половины наполняются водой. Приходится ехать шагом, а так как путешествие совершается на своих лошадях, которых жалеют, то первую остановку делают в Больших Мытищах, отъехавши едва пятнадцать верст от Москвы. Такого же размера станции делаются и на следующий день, так что
к Троице поспевают только в пятницу около полудня, избитые, замученные.
Как уж я сказал выше, матушка очень скоро убедилась, что на балах да на вечерах любимица ее жениха
себе не добудет и что успеха в этом смысле можно достигнуть только с помощью экстраординарных средств.
К ним она и прибегла.
Матушка с тоской смотрит на графинчик и говорит
себе: «Целый стакан давеча влили, а он уж почти все слопал!» И, воспользовавшись минутой, когда Стриженый отвернул лицо в сторону, отодвигает графинчик подальше. Жених, впрочем, замечает этот маневр, но на этот раз,
к удовольствию матушки, не настаивает.
— Она у Фильда [Знаменитый в то время композитор-пианист, родом англичанин, поселившийся и состарившийся в Москве. Под конец жизни он давал уроки только у
себя на дому и одинаково
к ученикам и ученицам выходил в халате.] уроки берет. Дорогонек этот Фильд, по золотенькому за час платим, но за то… Да вы охотник до музыки?
Легчайший способ заставить принять
себя на равной ноге представляла женитьба, и именно женитьба на девушке из обстоятельного семейства,
к числу которых принадлежало и наше.
В невыразимом волнении она встает с постели, направляется
к двери соседней комнаты, где спит ее дочь, и прикладывает ухо
к замку. Но за дверью никакого движенья не слышно. Наконец матушка приходит в
себя и начинает креститься.
Матушка осторожно открывает помещения, поворачивает каждую вещь
к свету и любуется игрою бриллиантов. «Не тебе бы, дылде, носить их!» — произносит она мысленно и, собравши баулы, уносит их в свою комнату, где и запирает в шкап. Но на сердце у нее так наболело, что, добившись бриллиантов, она уже не считает нужным сдерживать
себя.
— Если вы это сделаете, — с трудом произносит она, задыхаясь и протягивая руки, — вот клянусь вам… или убегу от вас, или вот этими руками
себя задушу! Проси! — обращается она
к Конону.
— Представьте
себе… Клещевинов! Совсем мы об нем и не думали — вдруг сегодня Обрящин привез его
к нам… извините, бога ради!
Но возвращаюсь
к миросозерцанию Аннушки. Я не назову ее сознательной пропагандисткой, но поучать она любила. Во время всякой еды в девичьей немолчно гудел ее голос, как будто она вознаграждала
себя за то мертвое молчание, на которое была осуждена в боковушке. У матушки всегда раскипалось сердце, когда до слуха ее долетало это гудение, так что, даже не различая явственно Аннушкиных речей, она уж угадывала их смысл.