Неточные совпадения
— Стало быть, до сих пор мы в одну меру годили, а теперь мера с гарнцем пошла в ход — больше годить надо, а завтра, может быть, к мере и
еще два гарнца накинется — ну, и
еще больше годить придется. Небось, не лопнешь. А впрочем,
что же праздные-то слова говорить! Давай-ка лучше подумаем, как бы нам сообща каникулы-то эти провести. Вместе и годить словно бы веселее будет.
Начнет с родителей, потом переберет всех знакомых, которых фамилии попадутся ему на язык, потом об себе отзовется,
что он человек несчастный, и, наконец, уже на повторительный вопрос: где вы были? — решится ответить: был там-то, но непременно присовокупит: виделся вот с тем-то, да
еще с тем-то, и сговаривались мы сделать то-то.
Но даже подобные выходки как-то уж не поражали нас. Конечно, инстинкт все
еще подсказывал,
что за такие речи следовало бы по-настоящему его поколотить (благо за это я ответственности не полагается), но внутреннего жара уж не было. Того «внутреннего жара», который заставляет человека простирать длани и сокрушать ближнему челюсти во имя дорогих убеждений.
— По этикету-то ихнему следовало бы в ворованном фраке ехать, — сказал он мне, — но так как мы с тобой до воровства
еще не дошли (это предполагалось впоследствии, как окончательный шаг для увенчания здания), то на первый раз не взыщут,
что и в ломбардной одеже пришли!
Момент был критический, и, признаюсь, я сробел. Я столько времени вращался исключительно в сфере съестных припасов,
что самое понятие о душе сделалось совершенно для меня чуждым. Я начал мысленно перебирать: душа… бессмертие…
что, бишь, такое было? — но, увы! ничего припомнить не мог, кроме одного: да, было что-то… где-то там… К счастию, Глумов кой-что
еще помнил и потому поспешил ко мне на выручку.
Правда,
что прокуроров тогда
еще не было, а следовательно, и потрясений не так много было в ходу, но все-таки при частях уже существовали следственные пристава, которые тоже не без любознательности засматривались на людей, обладающих унылыми физиономиями.
— Задумались… ха-ха! Ну, ничего! Я ведь, друзья, тоже не сразу… выглядываю наперед! Иногда хоть и замечаю,
что человек исправляется, а коли в нем
еще мало-мальски есть — ну, я и тово… попридержусь! Приласкать приласкаю, а до короткости не дойду. А вот коли по времени уверюсь,
что в человеке уж совсем ничего не осталось, — ну, и я навстречу иду. Будьте здоровы, друзья!
— Какая сладость! Первое дело, за сто верст киселя есть, а второе, как
еще свидетельствовать будешь! Иной раз так об себе засвидетельствуешь,
что и домой потом не попадешь… ахти-хти! грехи наши, грехи!
— А я все-таки вас перехитрил! — похвалился Иван Тимофеич, — и не то
что каждый ваш шаг, а каждое слово, каждую мысль — все знал! И знаете ли вы,
что если б
еще немножко…
еще бы вот чуточку… Шабаш!
Мы в недоумении смотрели друг на друга.
Что такое
еще ожидает нас? какое
еще новое «удовольствие» от нас потребуется? Не дальше как минуту назад мы были веселы и беспечны — и вдруг какая-то новая загадка спустилась на наше существование и угрожала ему катастрофою…
— И это — не резон, потому
что век больным быть нельзя. Не поверят, доктора освидетельствовать пришлют — хуже будет. Нет, я вот
что думаю: за границу на время надо удрать. Выкупные-то свидетельства у тебя
еще есть?
— Да, дело, дело! — заторопился он, — да
еще дело-то какое! Услуги, мой друг, прошу! такой услуги…
что называется, по гроб жизни… вот какой услуги прошу!
— А
что касается до вознаграждения, которое вы для себя выговорите, — продолжал он соблазнять меня, — то половину его вы до, а другую — по совершении брака получите. А чтобы вас
еще больше успокоить, то можно и так сделать: разрежьте бумажки пополам, одну половину с нумерами вы себе возьмете, другая половина с нумерами у Онуфрия Петровича останется… А по окончании церемонии обе половины и соединятся… у вас!
— Да погоди же голову-то терять, — возразил Он мне спокойно, — ведь это
еще не последнее слово. Балалайкин женат — в этом, конечно, сомневаться нельзя; но разве ты не чувствуешь,
что тут сквозит какая-то тайна, которая, я уверен, в конце концов даст нам возможность выйти с честью из нашего положения.
Да, это он! — говорил я сам себе, — но кто он? Тот был тщедушный, мизерный, на лице его была написана загнанность, забитость, и фрак у него… ах, какой это был фрак! зеленый, с потертыми локтями, с светлыми пуговицами, очевидно, перешитый из вицмундира, оставшегося после умершего от геморроя титулярного советника! А этот — вон он какой! Сыт, одет, обут —
чего еще нужно! И все-таки это — он, несомненно, он, несмотря на то,
что смотрит как только сейчас отчеканенный медный пятак!
— Тогда
еще у меня таксы-то этой не было! — сказал он, но на этот раз так благодушно,
что не укоризна слышалась в его голосе, а скорее благодарное воспоминание о шалостях, свойственных юношам, получившим образование в высших учебных заведениях.
— Que voulez-vous, mon cher! [
Что вы хотите, дорогой мой!] Эти ханы… нет в мире существ неблагодарнее их! Впрочем, он мне
еще пару шакалов прислал, да черта ли в них! Позабавился несколько дней, поездил на них по Невскому, да и отдал Росту в зоологический сад. Главное дело, завывают как-то — ну, и кучера искусали. И представьте себе, кроме бифштексов, ничего не едят, канальи! И непременно, чтоб из кухмистерской Завитаева — извольте-ка отсюда на Пески три раза в день посылать!
Позвольте,
что там
еще такое? ба! кажется, семга?
[Для уразумения этого необходимо напомнить читателю,
что Балалайкин-сын известной когда-то в Москве цыганки Стешки, бывшей, до выхода в замужество за провинциального секретаря Балалайкина, в интимных отношениях с Репетиловым, вследствие
чего Балалайкин и говорит
что Репетилов ему «кроме того,
еще чем-то приходится» (см «Экскурсии в область умеренности и аккуратности»).
— Глумов! да неужто же ты не помнишь?
еще мы с тобой соперничали: ты утверждал,
что вече происходило при солнечном восходе, а я —
что при солнечном закате? А"крутые берега Волхова, медленно катившего мутные волны…"помнишь? А"золотой Рюриков шелом, на котором, играя, преломлялись лучи солнца"?
Еще Аверкиев, изображая смерть Гостомысла, написал:"слезы тихо струились по челу его…" — неужто не помнишь?
Словом сказать, мы бы, наверное, увлеклись воспоминаниями, если б Очищенный не напомнил,
что ему предстоит
еще многое рассказать. Исполнивши это, он продолжал...
— Понимаю. То самое, значит,
что еще покойный Фаддей Бенедиктович выражал: ни одобрений, ни порицаний! Ешь, пей и веселись!
—
Чего еще требовать! Глазами хлопаете — уж это в самую, значит, центру попали!
— Да ты пойми, за какое дело тебе их дают! — убеждал его Глумов, — разве труды какие-нибудь от тебя потребуются! Съездишь до свадьбы раза два-три в гости — разве это труд? тебя же напоят-накормят, да
еще две-три золотушки за визит дадут — это не в счет! Свадьба,
что ли, тебя пугает? так ведь и тут — разве настоящая свадьба будет?
Мнения разделились. Очищенный, на основании прежней таперской практики, утверждал,
что никаких других доказательств не нужно; напротив того, Балалайкин, как адвокат, настаивал,
что, по малой мере, необходимо совершить
еще подлог.
Что касается до меня, то хотя я и опасался,
что одного двоеженства будет недостаточно, но, признаюсь, мысль о подлоге пугала меня.
—
Чего лучше! Именно кафедру сравнительной митирогнозии — давно уж потребность-то эта чувствуется. Ну, и
еще: чтобы экспедицию какую-нибудь ученую на свой счет снарядил… непременно, непременно! Сколько есть насекомых, гадов различных, которые только того и ждут, чтобы на них пролился свет науки! Помилуйте! нынче даже в вагонах на железных дорогах везде клопы развелись!
Мысль,
что ежели подвиг благонамеренности
еще не вполне нами совершен, то, во всяком случае, мы находимся на прямом и верном пути к нему, наполняла наши сердца восхищением.
— Вот, брат, могли ли мы думать, выходя сегодня утром,
что все так прекрасно устроится! — сказал мне Глумов. — И с Балалайкиным покончили, и заблудшего друга обрели, а вдобавок
еще и на"Устав"наскочили! Ведь этак, пожалуй, и мы с тобой косвенным образом любезному отечеству в кошель накласть сподобимся!
На моей
еще памяти случай-то этот был,
что мылись два человека в бане: один — постарше, а другой — молодой.
Да как
еще написал-то: в трех строках всю
что ни на есть подноготную изобразил!
— Это так точно, — согласился с Глумовым и Очищенный, — хотя у нас трагедий и довольно бывает, но так как они, по большей части, скоропостижный характер имеют, оттого и на акты делить их затруднительно. А притом позвольте
еще доложить: как мы, можно сказать, с малолетства промежду скоропостижных трагедиев ходим, то со временем так привыкаем к ним,
что хоть и видим трагедию, а в мыслях думаем,
что это просто"такая жизнь".
Замечание это вывело на сцену новую тему:"привычка к трагедиям". Какого рода влияние оказывает на жизнь"привычка к трагедиям"? Облегчает ли она жизненный процесс, или же, напротив того, сообщает ему новую трагическую окраску, и притом
еще более горькую и удручающую? Я был на стороне последнего мнения, но Глумов и Очищенный, напротив, утверждали,
что только тому и живется легко, кто до того принюхался к трагическим запахам,
что ничего уж и различить не может.
— Было время — ужасти как тосковал! Ну, а теперь бог хранит. Постепенно я во всякое время выпить могу, но чтобы так: три недели не пить, а неделю чертить — этого нет! Живу я смирно, вникать не желаю;
что и вижу, так стараюсь не видеть — оттого и скриплю. Помилуйте! при моих обстоятельствах, да ежели бы
еще вникать — разве я был бы жив! А я себя так обшлифовал,
что хоть на куски меня режь, мне и горюшка мало!
Я взглянул на моего друга и, к великому огорчению, заметил в нем большую перемену. Он, который
еще так недавно принимал живое участие в наших благонамеренных прениях, в настоящую минуту казался утомленным, почти раздраженным. Мало того: он угрюмо ходил взад и вперед по комнате,
что, по моему наблюдению, означало,
что его начинает мутить от разговоров. Но Очищенный ничего этого не замечал и продолжал...
Таким образом, мир был заключен, и мы в самом приятном расположении духа сели за обед. Но
что еще приятнее: несмотря на обильный завтрак у Балалайкина, Очищенный ел и пил совершенно так, как будто все происходившее утром было не более как приятный сон. Каждое кушанье он смаковал и по поводу каждого подавал драгоценные советы, перемешивая их с размышлениями и афоризмами из области высшей морали.
— Нет, не одобряю, потому
что такого закона нет. А на тот предмет, чтобы без ущерба для ближнего экономию всякий в своей жизни наблюдал, — такой закон есть. А затем я вам и
еще доложу: даже иностранное вино, ежели оно ворованное, очень недорого купить можно.
Отказ этот был, впрочем, очень кстати, потому
что мы вспомнили,
что нам предстоит
еще поработать над уставом о благопристойности.
— Так
что ж
что ночью! Проснется, докажет свою благопристойность — и опять уснет! Да
еще как уснет-то! слаще прежнего в тысячу раз!
— Ну,
что еще! Сложимся по двугривенному с брата — вот и убытки твои! — утешал его Глумов.
— Ничего, обойдется! Молодкин уж поехал… Деньгами двести рублей повез да платок шелковый на шею. Это уж сверхов, значит. Приедет! только вот разве
что аблакаты они, так званием своим подорожиться захотят,
еще рубликов сто запросят. А мы уж и посаженых отцов припасли. Пообедаем, а потом и окрутим…
Все смолкли, так
что из залы явственно доносился до нас шепот.
Еще минута, и Иван Тимофеич, в свою очередь, поманил меня и Глумова.
Поток похвал был на минуту прерван созерцанием громадной кулебяки, которая оказалась вполне соответствующею только
что съеденной ухе. Но когда были проглочены последние куски, Иван Тимофеич вновь и
еще с большим рвением возвратился к прерванному разговору.
— Нет, я вам доложу, — отозвался Перекусихин 1-й, — у нас, как я на службе состоял, один отставной фельдъегерь такой проект подал: чтобы весь город на отряды разделить.
Что ни дом, то отряд, со старшим дворником во главе. А, кроме того,
еще летучие отряды… вроде как воспособление!
Мысль,
что еще сегодня утром я имел друга, а к вечеру уже утратил его, терзала меня. Сколько лет мы были неразлучны! Вместе"пущали революцию", вместе ощутили сладкие волнения шкурного самосохранения и вместе же решили вступить на стезю благонамеренности. И вот теперь я один должен идти по стезе, кишащей гадюками.
— Это смотря. Об этом
еще диспут идет. Ноне так рассуждают: ты говоришь,
что коль скоро ты ничего не сделал, так, стало быть, шкура — твоя? АН это неправильно. Ничего-то не делать всякий может, а ты делать делай, да так, чтоб тебя похвалили!
Он волновался и беспокоился, хотя не мог сказать, об
чем. По-видимому, что-то было для него ясно, только он не понимал,
что именно. Оттого он и повторял так настойчиво: нельзя-с!
Еще родители его это слово повторяли, и так как для них, действительно, было все ясно, то он думал,
что и ему, если он будет одно и то же слово долбить, когда-нибудь будет ясно. Но когда он увидел,
что я он ничего не понимает, и я ничего не понимаю, то решился, как говорится,"положить мне в рот".
— Тридцать лет… кашляю… все вот так… В губернаторах двадцать лет кашлял… теперь в звании сенатора… десять лет кашляю…
Что, по-вашему, это значит? А то, мой друг,
что я и
еще тридцать лет прокашлять могу!
А во-вторых, и
еще: предположим,
что число недоимщиков возрастет до одной трети; стало быть, доход общества, приблизительно, уменьшится на тридцать три миллиона рублей.
Однако ж дело кое-как устроилось. Поймали разом двух куриц, выпросили у протопопа кастрюлю и, вместо плиты, под навесом на кирпичиках сварили суп. Мало того: хозяин добыл где-то связку окаменелых баранок и крохотный засушенный лимон к чаю. Мы опасались,
что вся Корчева сойдется смотреть, как имущие классы суп из курицы едят, и,
чего доброго, произойдет
еще революция; однако бог миловал. Поевши, все ободрились и почувствовали прилив любознательности.
— Может быть, кружева плетете? или — ну,
что бы
еще? — ну, ковры, ленты, гильзы?..