Неточные совпадения
«Вот службы легонькие, это так! и озимое по милости подлецов незасеянное осталось — этого тоже скрыть
не могу!» Но при воспоминании о «подлецах» опять рассердился и присовокупил: «Впрочем, дело об них уж
в уголовной палате решено; вот как шестьдесят человек березовой кашей вспрыснут, так до новых веников
не забудут!» [Всего
в имении числилось 160 ревизских душ (ревизия была
в 1859 году),
в том числе, разумеется, наполовину подростков и малолетних.
Я был тогда помоложе и ни к каким хозяйственным делам прикосновенным
не состоял. Случились
в кармане довольно большие деньги (впрочем, данные взаймы), но я как-то и денег
не понимал: все думал, что конца им
не будет. Словом сказать, произошло нечто вроде сновидения. Только одно, по-видимому, я знал твердо: что положено начало свободному труду, и земля, следовательно, должна будет давать вдесятеро. Потому что
в то время даже печатно
в этом роде расчеты делались.
Тем не менее я
не впал
в уныние и начал деятельно приспособляться
в своем новом гнезде.
Во всяком случае, я жил без мучительных помыслов о дожде или вёдре, без легкомысленных догадок о
том, что
в данную минуту происходит
в поле: произрастает или
не произрастает.
Я
не говорю уже о спертом воздухе
в помещениях, снабженных двойными рамами и нагреваемых усиленной топкой печей, — этого одного достаточно, чтобы при первом удобном случае бежать на простор; но кроме
того у каждого культурного человека есть особливое занятие, специальная задача, которую он преследует во время зимнего сезона и выполнение которой иногда значительно подкашивает силы его.
У нас есть, прежде всего, целая армия чиновников, которые с утра до вечера скребут перьями, посылают
в пространство всякого рода отношения и донесения и вообще
не разгибают спины, — очевидно, им отдых нужен, хотя бы для
того, чтобы очнуться от
тех «милостивых государей», с которыми они девять месяцев сряду без устали ведут отписку и переписку.
Само собой разумеется, что большинство культурных людей из тщеславия, а также и ради
того, чтобы
не порвать совсем с зимними пакостями, стремятся по преимуществу
в Павловск,
в Петергоф,
в Озерки и т. д.
Во-первых, пусто, потому что домашний персонал имеется только самый необходимый; во-вторых, неудовлетворительно по части питья и еды, потому что полезные домашние животные упразднены, дикие, вследствие истребления лесов, эмигрировали, караси
в пруде выловлены, да и хорошего печеного хлеба, пожалуй, нельзя достать; в-третьих, плохо и по части газетной пищи, ежели Заманиловка, по очень счастливому случаю,
не расположена вблизи станции железной дороги (это было
в особенности чувствительно во время последней войны); в-четвертых,
не особенно весело и по части соседей, ибо ежели таковые и есть,
то разносолов у них
не полагается, да и ездить по соседям, признаться,
не в чем, так как каретные сараи опустели, а бывшие заводские жеребцы перевелись; в-пятых, наконец,
в каждой Заманиловке культурный человек непременно встречается с вопросом о бешеных собаках.
Эти последние волнуют и изнуряют пуще всех огорчений, которые испытывает культурный человек во время длинного зимнего сезона, потому что они
не дают ни отдыха, ни срока, преследуют ежеминутно и производят
тем большую досаду, что,
в сущности, цена каждой из них, взятой
в отдельности, — грош.
Это воображение рисует ему урожаи сам-десят и сам-двенадцат (
в «книжке» они доходят и до сам-двадцат); оно рисует ему коров,
не тех тощих фараоновых, которые
в действительности питаются мякинным ухвостьем на господском скотном дворе, а
тех альгаузских и девонширских, для которых существует урочное положение: полтора ведра молока
в день; оно рисует молотилки, веялки, жатвенные машины, сеноворошилки, плуги и пр. — и все непременно самое прочное и достигающее именно
тех самых результатов, которые значатся
в сельскохозяйственных руководствах, а иногда и просто
в объявлениях братьев Бутеноп.
Культурный человек
не принимает
в расчет ни вёдра, ни дождя, ни ветров, ни червя, ни земляной блохи, ни мошки, ни
того, что
в один прекрасный день у привода молотилки вдруг
не окажется ремня, а у самой молотилки двух-трех пальцев (вчера еще все было цело, а вдруг за ночь пропало!).
Ведь ежели ты, на свою беду, вычитал
в книге «ошибку»,
то ты
не только
не исправишь ее, а, напротив, еще больше будешь на ней настаивать, проведешь ее до конца, потому что эта ошибка обещает тебе сам-десят.
Зачем вёдро? зачем дождь? — вот
те несомненно глупые вопросы, которые с утра до вечера раздаются
в тех из помещичьих гнезд, где еще
не созрело убеждение, что надо все оставить, бросить.
Но культурный человек при всяком сюрпризе, изменяющем его план, становится
в тупик,
не зная, где и как ему возместить затрату, сделанную именно на
тот, а
не на иной предмет.
И велико бывает его изумление, когда он, утешавший себя мыслью (да, он до
того озлоблен, что даже может себя утешать неудачами других), что и у других сено почернело и сгнило, вдруг видит целые массы совершенно зеленого сена, приготовленного заботливыми руками меньшого брата, который
не прал против рожна
в дождь, но нашел другое приличествующее ненастью занятие: городил городьбу, починял клеть или, наконец, и просто отдыхал.
А так как это поправки бесконечные,
то в конце концов из них образуется целая паутина,
в которой человек будет биться, покуда
не опостылеет все: и выкладки, и затеи, и поля, и луга, и люди, которые пашут и
не допахивают, косят и
не докашивают.
Тот же Бажанов, например, говорит, что земледельческие орудия следует держать
в нарочито выстроенном сарае и что по окончании дневной работы необходимо их вытереть, потому что иначе железо ржавеет, и инструмент
не прослужит и половины урочного срока.
Но беда
в том, что у вольнонаемного рабочего правила о содержании инструментов
в опрятности и до сих пор еще
не выжжены на скрижалях сердца огненными буквами.
Вот чего
не предусмотрели ни Бажанов, ни Советов, а между
тем такого рода недоумения встречаются чуть
не на каждом шагу. Везде культурный человек видит себя лишним, везде он чувствует себя
в положении
того мужа, у которого жена мучилась
в потугах рождения, а он сидел у ее изголовья и покряхтывал. Везде, на всех лицах, во всех ответах он читает и слышит одно слово: надоел! надоел! надоел!
И вот, когда он убеждается, что бажановского урочного положения ему поддержать нечем, что инструмент рабочий, на приобретение которого он пожертвовал своим личным комфортом, воочию приходит
в негодность, что скот содержится неопрятно, смердит («
не кадило!» — ворчит скотница на сделанное по этому поводу напоминание) и обещает
в ближайшем будущем совсем выродиться, что сам он, наконец, всем надоел, потому что везде «суется», а «настоящего» ничего сказать
не может, — тогда на него вдруг нападает
то храброе малодушие, которое дает человеку решимость
в одну минуту плюнуть на все плоды многолетнего долготерпения.
Он должен помнить, что ежели и возможны сельскохозяйственные прибытки,
то они возможны, во-первых, для человека, обладающего знанием, и, во-вторых, для человека хотя и рутинера, но постоянно живущего
в деревне и
не видящего из нее выхода даже
в земские учреждения.
Они сначала мелькают перед глазами
в виде неосуществившихся двугривенных, но чуть только человек
не остережется,
то непременно выразятся
в крупном куше, брошенном
в отходную яму, на дне которой
не вырастает роз.
Но, скажут мне, все эти Заманиловки
не созданы нами, а дошли до нас
в том самом составе и
в тех же размерах,
в каких они представляются и ныне,
то есть со всеми Тараканихами, Летесихами и другими пустошами,
в которых растет белоус. Как же поступить с ними? Ужели ограничиться только уплатою за них земских сборов,
не попытавши даже, хорош ли там вырастет лен?
А на лето он наезжает
в деревню совсем
не для
того, чтобы страдать ради двугривенных, а для
того, чтобы на досуге обдумать, какие предстоит принять зимой меры, чтобы упомянутые оклады и гонорары
не утратить, но приумножить и сохранить.
Тем не менее, я
не могу
не сознаться, что жить
в деревне и
не делать деревенского дела, а только вдыхать ароматы полей, следить за полетом ласточек, читать братьев Гонкуров и упитывать себя для предстоящих зимних подвохов — ужасно совестно.
Но дело
в том, что по самим условиям своих жизненных преданий, обстановки, воспитания, культурный человек на этом поприще прежде всего встречается с вопросом: что скажет о моей просветительской деятельности становой (само собой разумеется, что здесь выражение «становой» употреблено
не в буквальном смысле)?
Я знаю, что вопрос этот смешной и что даже довольно близкие наши потомки будут удивляться самой возможности его постановки, но,
тем не менее, он, несомненно, существует, и человек, «
в законе состоящий», отнюдь
не может его миновать.
И вот, вместо
того, чтоб узнать, откуда идут на него
те бичи, которые от колыбели до могилы подъедают его существование,
в виде мироедов, кабатчиков, засух, градобитий, моровых поветрий и пр., серый человек услышит из уст культурного человека
не особенно мудрое и
не чуждое сквернословия поучение о
том, что первая и главная обязанность есть исполнение приказаний, а все остальное приложится.
Обстоятельство это заключается
в том, что главная задача его жизни совсем
не в деревне, а
в городе.
Помилуйте:
в целое нынешнее лето я
не видел стрелку флюгера обращенной на юг, а все на север или еще
того хуже — на запад, потому что ежели северный ветер приносит нам больше, чем нужно, прохлады,
то западный гонит нам тучи, которым иногда по целым неделям конца
не видать.
Население здесь смешанное. Большинство — чухны, меньшинство —
не скажу, чтобы совсем русские, а скорее какая-то помесь. Чухны пьют довольно, русские — много. Сверх
того здесь пролегает зимний тракт
в Кронштадт, который тоже немало способствует процветанию кабаков.
Возвращаясь
тем же путем на мельницу, он уже
не попал на лавы, а шагнул прямо
в реку и утонул.
Благо неведущим. Знание, говорят, старит, а мы каждочасно молодеем. «Изба моя с краю, ничего
не знаю» — успокоительнее этого девиза выдумать нельзя. Особливо ежели жить с умом,
то можно даже деньги при помощи этого девиза нажить. Вот, например, владелец двух кабаков, которые держат меня
в осаде справа и слева, —
тот только и говорит: «
Не нашего, сударь, это ума дело». Говорит и стелет да стелет кругом паутину…
Мне могут возразить, что бывшие владельцы все-таки кой-чем воспользовались, и именно лесом (нынешний лес
не особенно стар, лет 30–35,
не больше, а есть участки и моложе). Действительно, громадные пни, встречающиеся на каждом шагу, свидетельствуют, что лесу сведено достаточно, но, во-первых, большая его часть была, несомненно, употреблена на нужды самого имения, а, во-вторых, ежели двое-трое из кратковременных владельцев (едва ли даже они жили
в имении) и урвали что-нибудь,
то, право, сущую безделицу.
А доход с мельницы двоякий: ежели осень мокрая и воды достаточно,
то доходов «
не слишним много»; ежели осень сухая,
то в очистку приходится — нуль.
Повторяю:
в массе культурных людей есть уже достаточно личностей вполне добропорядочных, на которых насильственное бездействие лежит тяжелым ярмом и которые
тем сильнее страдают, что
не видят конца снедающей их тоске. Чувствовать одиночество, сознавать себя лишним на почве общественных интересов, право, нелегко. От этого горького сознания может закружиться голова, но, сверх
того, оно очень близко граничит и с полным равнодушием.
И вот перед этими людьми встает вопрос: искать других небес. Там они тоже будут чужие, но зато там есть настоящее солнце, есть тепло и уже решительно
не нужно думать ни о сене, ни о жите, ни об огурцах. Гуляй, свободный и беспечный, по зеленым паркам и лесам, и ежели есть охота,
то решай
в голове судьбы человечества.
В виду этих сомнений я припоминал свое прошлое — и на всех его страницах явственно читал: куроцап! Здесь обращался к настоящему и пробовал читать, что теперь написано
в моем сердце, но и здесь ничего, кроме
того же самого слова,
не находил! Как будто все мое миросозерцание относительно этого предмета выразилось
в одном этом слове, как будто ему суждено было
не только заполнить прошлое, но и на мое настоящее и будущее наложить неистребимую печать!
Одним словом, какая-то неопределенная тоска овладела всем моим существом. Иногда
в уме моем даже мелькала кощунственная мысль: «А ведь без начальства, пожалуй, лучше!» И что всего несноснее: чем усерднее я гнал эту мысль от себя,
тем назойливее и образнее она выступала вперед, словно дразнила: лучше! лучше! лучше! Наконец я
не выдержал и отправился на село к батюшке
в надежде, что он
не оставит меня без утешения.
Батюшка уже был извещен о предстоящей перемене и как раз
в эту минуту беседовал об этом деле с матушкой. Оба
не знали за собой никакой вины и потому
не только
не сомневались, подобно мне, но прямо радовались, что и у нас на селе заведется свой jeune home [Молодой человек (фр.)]. Так что когда я после первых приветствий неожиданно нарисовал перед ними образ станового пристава
в том виде,
в каком он сложился на основании моих дореформенных воспоминаний,
то они даже удивились.
Признаюсь, я
не без волнения слушал эти похвалы, потому что они подтверждали именно
то, чего я боялся.
В особенности напоминание об «образе мыслей» встревожило меня.
— Что написано,
то и прочтет. Ежели у кого написано:
не похваляется — он и
в ремарку так занесет; а ежели у кого
в сердце видится токмо благое поспешение — он и
в ремарке напишет: аттестуется с похвалой!
— Это прежде куроцапы были, а по нынешнему времени таких титулов
не полагается, — холодно заметил он, — но ежели бы и доподлинно так было,
то для имеющего чистое сердце все равно, кому его на рассмотрение предъявлять: и «куроцап» и «
не куроцап» одинаково найдут его чистым и одобрения достойным! Вот ежели у кого
в сердце свило себе гнездо злоумышление…
— По-моему, доброкачественная! Только вот «свобода»… Небольшое это слово, а разговору из-за него много бывает. Свобода! гм… что такое свобода?! То-то вот и есть…
Не было ли и еще чего
в этом роде?
— Было и еще. Когда объявили свободу вину, я опять
не утерпел и за филантропию принялся. Проповедывал, что с вином следует обходиться умненько; сначала
в день одну рюмку выпивать, потом две рюмки, потом стакан, до
тех пор, пока долговременный опыт
не покажет, что пьяному море по колено.
В то время кабатчики очень на меня за эту проповедь роптали.
— По существу — это точно, что особенной вины за вами нет. Но кабатчики… И опять-таки повторю: свобода… Какая свобода, и что оною достигается?
В какой мере и на какой конец? Во благовремении или
не во благовремении? Откуда и куда? Вот сколько вопросов предстоит разрешить! Начни-ка их разрешать, — пожалуй, и
в Сибири места
не найдется! А ежели бы вы
в то время вместо «свободы»-то просто сказали: улучшение, мол, быта, — и дело было бы понятное, да и вы бы на замечание
не попали!
За всем
тем, я
не только живу, но и хочу жить и даже, мне кажется, имею на это право.
Не одни умные имеют это право, но и дураки,
не одни грабители, но и
те, коих грабят. Пора, наконец, убедиться, что ежели отнять право на жизнь у
тех, которых грабят,
то,
в конце концов, некого будет грабить. И тогда грабители вынуждены будут грабить друг друга, а кабатчики — самолично выпивать все свое вино.
Весь преданный тревоге
в ожидании начальства, я невольно спрашивал себя: «Почему же прежденикогда этого со мной
не бывало? почему я преждене сомневался
в себе, а теперь — сомневаюсь!почему я преждене предполагал, чтобы что-нибудь могло меня слопать, а теперь — нетолько предполагаю, но и всечасно
того ожидаю?» И, по зрелом размышлении, должен был дать такой ответ: «Потому что прежде
не было разделения людей на благонамеренных и неблагонамеренных, на благонадежных и неблагонадежных».
Понятно, что при такой простоте воззрений за глаза достаточно было и куроцапов, чтобы удовлетворять всем потребностям благоустройства и благочиния.
В их ведении была маршировка, а так как
в то время все было так подстроено, что всякий маршировал сам собой,
то куроцапы
не суетились,
не нюхали, но просто взимали дани, а
в прочее время пили без просыпу.
Наружных признаков, при помощи которых можно было бы сразу отличить благонамеренного от неблагонамеренного, нет; ожидать поступков — и мешкотно, и скучно. А между
тем взбудораженный темперамент
не дает ни отдыха, ни срока и все подсказывает: ищи! Пришлось сказать себе, что
в этой крайности имеется один только способ выйти из затруднения — это сердцеведение.