Неточные совпадения
Левин встречал
в журналах статьи, о которых шла речь, и читал их, интересуясь ими, как развитием знакомых ему, как естественнику по университету, основ естествознания, но никогда не сближал этих научных выводов о происхождении человека как животного, о рефлексах, о биологии и социологии, с
теми вопросами о значении
жизни и смерти для себя самого, которые
в последнее время чаще и чаще приходили ему на ум.
Матери не нравились
в Левине и его странные и резкие суждения, и его неловкость
в свете, основанная, как она полагала, на гордости, и его, по ее понятиям, дикая какая-то
жизнь в деревне, с занятиями скотиной и мужиками; не нравилось очень и
то, что он, влюбленный
в ее дочь, ездил
в дом полтора месяца, чего-то как будто ждал, высматривал, как будто боялся, не велика ли будет честь, если он сделает предложение, и не понимал, что, ездя
в дом, где девушка невеста, надо было объясниться.
Он не только не любил семейной
жизни, но
в семье, и
в особенности
в муже, по
тому общему взгляду холостого мира,
в котором он жил, он представлял себе нечто чуждое, враждебное, а всего более — смешное.
Левин чувствовал, что брат Николай
в душе своей,
в самой основе своей души, несмотря на всё безобразие своей
жизни, не был более неправ, чем
те люди, которые презирали его. Он не был виноват
в том, что родился с своим неудержимым характером и стесненным чем-то умом. Но он всегда хотел быть хорошим. «Всё выскажу ему, всё заставлю его высказать и покажу ему, что я люблю и потому понимаю его», решил сам с собою Левин, подъезжая
в одиннадцатом часу к гостинице, указанной на адресе.
Когда он увидал всё это, на него нашло на минуту сомнение
в возможности устроить
ту новую
жизнь, о которой он мечтал дорогой.
Дом был большой, старинный, и Левин, хотя жил один, но топил и занимал весь дом. Он знал, что это было глупо, знал, что это даже нехорошо и противно его теперешним новым планам, но дом этот был целый мир для Левина. Это был мир,
в котором жили и умерли его отец и мать. Они жили
тою жизнью, которая для Левина казалась идеалом всякого совершенства и которую он мечтал возобновить с своею женой, с своею семьей.
Он знал только, что сказал ей правду, что он ехал туда, где была она, что всё счастье
жизни, единственный смысл
жизни он находил теперь
в том, чтобы видеть и слышать ее.
Он знал очень хорошо, что
в глазах этих лиц роль несчастного любовника девушки и вообще свободной женщины может быть смешна; но роль человека, приставшего к замужней женщине и во что бы
то ни стало положившего свою
жизнь на
то, чтобы вовлечь ее
в прелюбодеянье, что роль эта имеет что-то красивое, величественное и никогда не может быть смешна, и поэтому он с гордою и веселою, игравшею под его усами улыбкой, опустил бинокль и посмотрел на кузину.
То, что почти целый год для Вронского составляло исключительно одно желанье его
жизни, заменившее ему все прежние желания;
то, что для Анны было невозможною, ужасною и
тем более обворожительною мечтою счастия, — это желание было удовлетворено. Бледный, с дрожащею нижнею челюстью, он стоял над нею и умолял успокоиться, сам не зная,
в чем и чем.
Она чувствовала, что
в эту минуту не могла выразить словами
того чувства стыда, радости и ужаса пред этим вступлением
в новую
жизнь и не хотела говорить об этом, опошливать это чувство неточными словами.
Эта прекрасная весна еще более возбудила Левина и утвердила его
в намерении отречься от всего прежнего, с
тем чтоб устроить твердо и независимо свою одинокую
жизнь.
Хотя многие из
тех планов, с которыми он вернулся
в деревню, и не были им исполнены, однако самое главное, чистота
жизни, была соблюдена им.
Кроме
того, она не могла быть привлекательною для мужчин еще и потому, что ей недоставало
того, чего слишком много было
в Кити — сдержанного огня
жизни и сознания своей привлекательности.
Кити чувствовала, что
в ней,
в ее складе
жизни, она найдет образец
того, чего теперь мучительно искала: интересов
жизни, достоинства
жизни — вне отвратительных для Кити светских отношений девушки к мужчинам, представлявшихся ей теперь позорною выставкой товара, ожидающего покупателей.
Жизнь эта открывалась религией, но религией, не имеющею ничего общего с
тою, которую с детства знала Кити и которая выражалась
в обедне и всенощной во Вдовьем Доме, где можно было встретить знакомых, и
в изучении с батюшкой наизусть славянских текстов; это была религия возвышенная, таинственная, связанная с рядом прекрасных мыслей и чувств,
в которую не только можно было верить, потому что так велено, но которую можно было любить.
Но Кити
в каждом ее движении,
в каждом слове,
в каждом небесном, как называла Кити, взгляде ее,
в особенности во всей истории ее
жизни, которую она знала чрез Вареньку, во всем узнавала
то, «что было важно» и чего она до сих пор не знала.
Точно так же, как он любил и хвалил деревенскую
жизнь в противоположность
той, которой он не любил, точно так же и народ любил он
в противоположность
тому классу людей, которого он не любил, и точно так же он знал народ, как что-то противоположное вообще людям.
Но
в глубине своей души, чем старше он становился и чем ближе узнавал своего брата,
тем чаще и чаще ему приходило
в голову, что эта способность деятельности для общего блага, которой он чувствовал себя совершенно лишенным, может быть и не есть качество, а, напротив, недостаток чего-то — не недостаток добрых, честных, благородных желаний и вкусов, но недостаток силы
жизни,
того, что называют сердцем,
того стремления, которое заставляет человека из всех бесчисленных представляющихся путей
жизни выбрать один и желать этого одного.
Левин часто любовался на эту
жизнь, часто испытывал чувство зависти к людям, живущим этою
жизнью, но нынче
в первый paз,
в особенности под впечатлением
того, что он видел
в отношениях Ивана Парменова к его молодой жене, Левину
в первый раз ясно пришла мысль о
том, что от него зависит переменить
ту столь тягостную, праздную, искусственную и личную
жизнь, которою он жил, на эту трудовую, чистую и общую прелестную
жизнь.
Простоту, чистоту, законность этой
жизни он ясно чувствовал и был убежден, что он найдет
в ней
то удовлетворение, успокоение и достоинство, отсутствие которых он так болезненно чувствовал.
Всё, что постигнет ее и сына, к которому точно так же как и к ней, переменились его чувства, перестало занимать его. Одно, что занимало его теперь, это был вопрос о
том, как наилучшим, наиприличнейшим, удобнейшим для себя и потому справедливейшим образом отряхнуться от
той грязи, которою она зaбрызгала его
в своем падении, и продолжать итти по своему пути деятельной, честной и полезной
жизни.
Он видел, что сложные условия
жизни,
в которых он находился, не допускали возможности
тех грубых доказательств, которых требовал закон для уличения преступности жены; видел
то, что известная утонченность этой
жизни не допускала и применения этих доказательств, если б они и были, что применение этих доказательств уронило бы его
в общественном мнении более, чем ее.
Без сомнения, он никогда не будет
в состоянии возвратить ей своего уважения; но не было и не могло быть никаких причин ему расстроивать свою
жизнь и страдать вследствие
того, что она была дурная и неверная жена.
«Да, пройдет время, всё устрояющее время, и отношения восстановятся прежние, — сказал себе Алексей Александрович, —
то есть восстановятся
в такой степени, что я не буду чувствовать расстройства
в течении своей
жизни.
Он не верит и
в мою любовь к сыну или презирает (как он всегда и подсмеивался), презирает это мое чувство, но он знает, что я не брошу сына, не могу бросить сына, что без сына не может быть для меня
жизни даже с
тем, кого я люблю, но что, бросив сына и убежав от него, я поступлю как самая позорная, гадкая женщина, — это он знает и знает, что я не
в силах буду сделать этого».
Вронский, несмотря на свою легкомысленную с виду светскую
жизнь, был человек, ненавидевший беспорядок. Еще смолоду, бывши
в корпусе, он испытал унижение отказа, когда он, запутавшись, попросил взаймы денег, и с
тех пор он ни разу не ставил себя
в такое положение.
Последнее ее письмо, полученное им накануне,
тем в особенности раздражило его, что
в нем были намеки на
то, что она готова была помогать ему для успеха
в свете и на службе, а не для
жизни, которая скандализировала всё хорошее общество.
И он почувствовал, что это известие и
то, чего она ждала от него, требовало чего-то такого, что не определено вполне кодексом
тех правил, которыми он руководствовался
в жизни.
И он задумался. Вопрос о
том, выйти или не выйти
в отставку, привел его к другому, тайному, ему одному известному, едва ли не главному, хотя и затаенному интересу всей его
жизни.
Смутное сознание
той ясности,
в которую были приведены его дела, смутное воспоминание о дружбе и лести Серпуховского, считавшего его нужным человеком, и, главное, ожидание свидания — всё соединялось
в общее впечатление радостного чувства
жизни. Чувство это было так сильно, что он невольно улыбался. Он спустил ноги, заложил одну на колено другой и, взяв ее
в руку, ощупал упругую икру ноги, зашибленной вчера при падении, и, откинувшись назад, вздохнул несколько раз всею грудью.
Он почувствовал тоже, что что-то поднимается к его горлу, щиплет ему вносу, и он первый раз
в жизни почувствовал себя готовым заплакать. Он не мог бы сказать, что именно так тронуло его; ему было жалко ее, и он чувствовал, что не может помочь ей, и вместе с
тем знал, что он виною ее несчастья, что он сделал что-то нехорошее.
Прелесть, которую он испытывал
в самой работе, происшедшее вследствие
того сближение с мужиками, зависть, которую он испытывал к ним, к их
жизни, желание перейти
в эту
жизнь, которое
в эту ночь было для него уже не мечтою, но намерением, подробности исполнения которого он обдумывал, — всё это так изменило его взгляд на заведенное у него хозяйство, что он не мог уже никак находить
в нем прежнего интереса и не мог не видеть
того неприятного отношения своего к работникам, которое было основой всего дела.
Получив письмо Свияжского с приглашением на охоту, Левин тотчас же подумал об этом, но, несмотря на это, решил, что такие виды на него Свияжского есть только его ни на чем не основанное предположение, и потому он всё-таки поедет. Кроме
того,
в глубине души ему хотелось испытать себя, примериться опять к этой девушке. Домашняя же
жизнь Свияжских была
в высшей степени приятна, и сам Свияжский, самый лучший тип земского деятеля, какой только знал Левин, был для Левина всегда чрезвычайно интересен.
Свияжский был один из
тех, всегда удивительных для Левина людей, рассуждение которых, очень последовательное, хотя и никогда не самостоятельное, идет само по себе, а
жизнь, чрезвычайно определенная и твердая
в своем направлении, идет сама по себе, совершенно независимо и почти всегда
в разрез с рассуждением.
Он полагал, что
жизнь человеческая возможна только за границей, куда он и уезжал жить при первой возможности, а вместе с
тем вел
в России очень сложное и усовершенствованное хозяйство и с чрезвычайным интересом следил за всем и знал всё, что делалось
в России.
Не говоря о
том, что на него весело действовал вид этих счастливых, довольных собою и всеми голубков, их благоустроенного гнезда, ему хотелось теперь, чувствуя себя столь недовольным своею
жизнью, добраться
в Свияжском до
того секрета, который давал ему такую ясность, определенность и веселость
в жизни.
Этот милый Свияжский, держащий при себе мысли только для общественного употребления и, очевидно, имеющий другие какие-то, тайные для Левина основы
жизни и вместе с
тем он с толпой, имя которой легион, руководящий общественным мнением чуждыми ему мыслями; этот озлобленный помещик, совершенно правый
в своих рассуждениях, вымученных
жизнью, но неправый своим озлоблением к целому классу и самому лучшему классу России; собственное недовольство своею деятельностью и смутная надежда найти поправку всему этому — всё это сливалось
в чувство внутренней тревоги и ожидание близкого разрешения.
Он сидел на кровати
в темноте, скорчившись и обняв свои колени и, сдерживая дыхание от напряжения мысли, думал. Но чем более он напрягал мысль,
тем только яснее ему становилось, что это несомненно так, что действительно он забыл, просмотрел
в жизни одно маленькое обстоятельство ―
то, что придет смерть, и всё кончится, что ничего и не стоило начинать и что помочь этому никак нельзя. Да, это ужасно, но это так.
И вдруг ему вспомнилось, как они детьми вместе ложились спать и ждали только
того, чтобы Федор Богданыч вышел зa дверь, чтобы кидать друг
в друга подушками и хохотать, хохотать неудержимо, так что даже страх пред Федором Богданычем не мог остановить это через край бившее и пенящееся сознание счастья
жизни.
Левин говорил
то, что он истинно думал
в это последнее время. Он во всем видел только смерть или приближение к ней. Но затеянное им дело
тем более занимало его. Надо же было как-нибудь доживать
жизнь, пока не пришла смерть. Темнота покрывала для него всё; но именно вследствие этой темноты он чувствовал, что единственною руководительною нитью
в этой темноте было его дело, и он из последних сил ухватился и держался за него.
Алексей Александрович сочувствовал гласному суду
в принципе, но некоторым подробностям его применения у нас он не вполне сочувствовал, по известным ему высшим служебным отношениям, и осуждал их, насколько он мог осуждать что-либо высочайше утвержденное. Вся
жизнь его протекла
в административной деятельности и потому, когда он не сочувствовал чему-либо,
то несочувствие его было смягчено признанием необходимости ошибок и возможности исправления
в каждом деле.
— Ну, разумеется! Вот ты и пришел ко мне. Помнишь, ты нападал на меня за
то, что я ищу
в жизни наслаждений?
— Нет, всё-таки
в жизни хорошее есть
то… — Левин запутался. — Да я не знаю. Знаю только, что помрем скоро.
С
тех пор, как Алексей Александрович выехал из дома с намерением не возвращаться
в семью, и с
тех пор, как он был у адвоката и сказал хоть одному человеку о своем намерении, с
тех пор особенно, как он перевел это дело
жизни в дело бумажное, он всё больше и больше привыкал к своему намерению и видел теперь ясно возможность его исполнения.
— Вот, сказал он и написал начальные буквы: к,
в, м, о: э, н, м, б, з, л, э, н, и, т? Буквы эти значили:«когда вы мне ответили: этого не может быть, значило ли это, что никогда, или тогда?» Не было никакой вероятности, чтоб она могла понять эту сложную фразу; но он посмотрел на нее с таким видом, что
жизнь его зависит от
того, поймет ли она эти слова.
Те же были воспоминания счастья, навсегда потерянного,
то же представление бессмысленности всего предстоящего
в жизни,
то же сознание своего унижения.
Он у постели больной жены
в первый раз
в жизни отдался
тому чувству умиленного сострадания, которое
в нем вызывали страдания других людей и которого он прежде стыдился, как вредной слабости; и жалость к ней, и раскаяние
в том, что он желал ее смерти, и, главное, самая радость прощения сделали
то, что он вдруг почувствовал не только утоление своих страданий, но и душевное спокойствие, которого он никогда прежде не испытывал.
— Я очень благодарю вас за ваше доверие, но… — сказал он, с смущением и досадой чувствуя, что
то, что он легко и ясно мог решить сам с собою, он не может обсуждать при княгине Тверской, представлявшейся ему олицетворением
той грубой силы, которая должна была руководить его
жизнью в глазах света и мешала ему отдаваться своему чувству любви и прощения. Он остановился, глядя на княгиню Тверскую.
Никогда еще невозможность
в глазах света его положения и ненависть к нему его жены и вообще могущество
той грубой таинственной силы, которая,
в разрез с его душевным настроением, руководила его
жизнью и требовала исполнения своей воли и изменения его отношений к жене, не представлялись ему с такою очевидностью, как нынче.
Он, кроме
того, опять попал
в прежнюю колею
жизни.