Неточные совпадения
Его доброе немецкое лицо, участие, с которым он старался угадать причину моих слез, заставляли их течь
еще обильнее: мне
было совестно, и я не понимал, как за минуту перед тем я мог не любить Карла Иваныча и находить противными его халат, шапочку и кисточку; теперь, напротив, все это казалось мне чрезвычайно милым, и даже кисточка казалась явным доказательством его доброты.
Голос его
был строг и не имел уже того выражения доброты, которое тронуло меня до слез. В классной Карл Иваныч
был совсем другой человек: он
был наставник. Я живо оделся, умылся и,
еще с щеткой в руке, приглаживая мокрые волосы, явился на его зов.
Видно
было, что у него
еще большой запас доводов; должно
быть, поэтому папа перебил его.
«Так вот что предвещал мне мой сон! — подумал я, — дай бог только, чтобы не
было чего-нибудь
еще хуже».
Он
был крив на один глаз, и белый зрачок этого глаза прыгал беспрестанно и придавал его и без того некрасивому лицу
еще более отвратительное выражение.
Подъехав к Калиновому лесу, мы нашли линейку уже там и, сверх всякого ожидания,
еще телегу в одну лошадь, на середине которой сидел буфетчик. Из-под сена виднелись: самовар, кадка с мороженой формой и
еще кой-какие привлекательные узелки и коробочки. Нельзя
было ошибиться: это
был чай на чистом воздухе, мороженое и фрукты. При виде телеги мы изъявили шумную радость, потому что
пить чай в лесу на траве и вообще на таком месте, на котором никто и никогда не пивал чаю, считалось большим наслаждением.
Против меня
была дверь в кабинет, и я видел, как туда вошли Яков и
еще какие-то люди в кафтанах и с бородами.
Мне казалось, что важнее тех дел, которые делались в кабинете, ничего в мире
быть не могло; в этой мысли подтверждало меня
еще то, что к дверям кабинета все подходили обыкновенно перешептываясь и на цыпочках; оттуда же
был слышен громкий голос папа и запах сигары, который всегда, не знаю почему, меня очень привлекал.
— Если вам грустно, то мне
было бы
еще грустнее расстаться с вами, — сказал папа, потрепав его по плечу, — я теперь раздумал.
Долго
еще находился Гриша в этом положении религиозного восторга и импровизировал молитвы. То твердил он несколько раз сряду: «Господи помилуй», но каждый раз с новой силой и выражением; то говорил он: «Прости мя, господи, научи мя, что творить… научи мя, что творити, господи!» — с таким выражением, как будто ожидал сейчас же ответа на свои слова; то слышны
были одни жалобные рыдания… Он приподнялся на колени, сложил руки на груди и замолк.
Она вынула из-под платка корнет, сделанный из красной бумаги, в котором
были две карамельки и одна винная ягода, и дрожащей рукой подала его мне. У меня недоставало сил взглянуть в лицо доброй старушке; я, отвернувшись, принял подарок, и слезы потекли
еще обильнее, но уже не от злости, а от любви и стыда.
Я стал смотреть кругом: на волнующиеся поля спелой ржи, на темный пар, на котором кое-где виднелись соха, мужик, лошадь с жеребенком, на верстовые столбы, заглянул даже на козлы, чтобы узнать, какой ямщик с нами едет; и
еще лицо мое не просохло от слез, как мысли мои
были далеко от матери, с которой я расстался, может
быть, навсегда.
Еще помолишься о том, чтобы дал бог счастия всем, чтобы все
были довольны и чтобы завтра
была хорошая погода для гулянья, повернешься на другой бок, мысли и мечты перепутаются, смешаются, и уснешь тихо, спокойно,
еще с мокрым от слез лицом.
Против моего ожидания, оказалось, что, кроме двух стихов, придуманных мною сгоряча, я, несмотря на все усилия, ничего дальше не мог сочинить. Я стал читать стихи, которые
были в наших книгах; но ни Дмитриев, ни Державин не помогли мне — напротив, они
еще более убедили меня в моей неспособности. Зная, что Карл Иваныч любил списывать стишки, я стал потихоньку рыться в его бумагах и в числе немецких стихотворений нашел одно русское, принадлежащее, должно
быть, собственно его перу.
И я написал последний стих. Потом в спальне я прочел вслух все свое сочинение с чувством и жестами.
Были стихи совершенно без размера, но я не останавливался на них; последний же
еще сильнее и неприятнее поразил меня. Я сел на кровать и задумался…
Княгиня
была женщина лет сорока пяти, маленькая, тщедушная, сухая и желчная, с серо-зелеными неприятными глазками, выражение которых явно противоречило неестественно-умильно сложенному ротику. Из-под бархатной шляпки с страусовым пером виднелись светло-рыжеватые волосы; брови и ресницы казались
еще светлее и рыжеватее на нездоровом цвете ее лица. Несмотря на это, благодаря ее непринужденным движениям, крошечным рукам и особенной сухости во всех чертах общий вид ее имел что-то благородное и энергическое.
Эти слова не только убедили меня в том, что я не красавец, но
еще и в том, что я непременно
буду добрым и умным мальчиком.
Любочка
еще слишком мала; а насчет мальчиков, которые
будут жить у вас, я
еще покойнее, чем ежели бы они
были со мною».
Еще в лакейской встретил я Ивиных, поздоровался с ними и опрометью пустился к бабушке: я объявил ей о том, что приехали Ивины, с таким выражением, как будто это известие должно
было вполне осчастливить ее.
Это сближение
было мне так приятно, что заставило покраснеть
еще раз.
Мы довольно долго стояли друг против друга и, не говоря ни слова, внимательно всматривались; потом, пододвинувшись поближе, кажется, хотели поцеловаться, но, посмотрев
еще в глаза друг другу, почему-то раздумали. Когда платья всех сестер его прошумели мимо нас, чтобы чем-нибудь начать разговор, я спросил, не тесно ли им
было в карете.
Но хотя я перерыл все комоды, я нашел только в одном — наши дорожные зеленые рукавицы, а в другом — одну лайковую перчатку, которая никак не могла годиться мне: во-первых, потому, что
была чрезвычайно стара и грязна, во-вторых, потому, что
была для меня слишком велика, а главное потому, что на ней недоставало среднего пальца, отрезанного, должно
быть,
еще очень давно, Карлом Иванычем для больной руки.
Еще не скоро должен
был прийти наш черед танцевать, а молчание возобновилось: я с беспокойством посматривал на нее, желая знать, какое произвел впечатление, и ожидая от нее помощи.
«Если бы я
был всегда такой, как теперь, — подумал я, — я бы
еще мог понравиться».
Я не мог надеяться на взаимность, да и не думал о ней: душа моя и без того
была преисполнена счастием. Я не понимал, что за чувство любви, наполнявшее мою душу отрадой, можно
было бы требовать
еще большего счастия и желать чего-нибудь, кроме того, чтобы чувство это никогда не прекращалось. Мне и так
было хорошо. Сердце билось, как голубь, кровь беспрестанно приливала к нему, и хотелось плакать.
Я остановился у двери и стал смотреть; но глаза мои
были так заплаканы и нервы так расстроены, что я ничего не мог разобрать; все как-то странно сливалось вместе: свет, парча, бархат, большие подсвечники, розовая, обшитая кружевами подушка, венчик, чепчик с лентами и
еще что-то прозрачное, воскового цвета.
— Прежде чем душа праведника в рай идет — она
еще сорок мытарств проходит, мой батюшка, сорок дней, и может
еще в своем доме
быть…
Тяжело, я думаю,
было Наталье Савишне жить и
еще тяжелее умирать одной, в большом пустом петровском доме, без родных, без друзей.