Неточные совпадения
Те добродетельные мысли, которые мы в беседах перебирали с обожаемым другом моим Дмитрием, чудесным Митей, как я сам с собою шепотом иногда называл его, еще нравились только моему уму,
а не чувству. Но пришло время, когда эти мысли с такой свежей силой морального открытия пришли мне в голову,
что я испугался, подумав о том, сколько времени я потерял даром, и тотчас же, в ту же секунду захотел прилагать эти мысли к жизни, с твердым намерением никогда уже не изменять им.
В тот год, как я вступил в университет, святая была как-то поздно в апреле, так
что экзамены были назначены на Фоминой,
а на страстной я должен был и говеть, и уже окончательно приготавливаться.
Мокрая земля, по которой кое-где выбивали ярко-зеленые иглы травы с желтыми стебельками, блестящие на солнце ручьи, по которым вились кусочки земли и щепки, закрасневшиеся прутья сирени с вспухлыми почками, качавшимися под самым окошком, хлопотливое чиликанье птичек, копошившихся в этом кусте, мокрый от таявшего на нем снега черноватый забор,
а главное — этот пахучий сырой воздух и радостное солнце говорили мне внятно, ясно о чем-то новом и прекрасном, которое, хотя я не могу передать так, как оно сказывалось мне, я постараюсь передать так, как я воспринимал его, — все мне говорило про красоту, счастье и добродетель, говорило,
что как то, так и другое легко и возможно для меня,
что одно не может быть без другого, и даже
что красота, счастье и добродетель — одно и то же.
Потом буду ходить каждый день в университет пешком (
а ежели мне дадут дрожки, то продам их и деньги эти отложу тоже на бедных) и в точности буду исполнять все (
что было это «все», я никак бы не мог сказать тогда, но я живо понимал и чувствовал это «все» разумной, нравственной, безупречной жизни).
Ну,
а потом? — спрашивал я сам себя, но тут я припомнил,
что эти мечты — гордость, грех, про который нынче же вечером надо будет сказать духовнику, и возвратился к началу рассуждений: — Для приготовления к лекциям я буду ходить пешком на Воробьевы горы; выберу себе там местечко под деревом и буду читать лекции; иногда возьму с собой что-нибудь закусить: сыру или пирожок от Педотти, или что-нибудь.
Первый день буду держать по полпуда «вытянутой рукой» пять минут, на другой день двадцать один фунт, на третий день двадцать два фунта и так далее, так
что, наконец, по четыре пуда в каждой руке, и так,
что буду сильнее всех в дворне; и когда вдруг кто-нибудь вздумает оскорбить меня или станет отзываться непочтительно об ней, я возьму его так, просто, за грудь, подниму аршина на два от земли одной рукой и только подержу, чтоб чувствовал мою силу, и оставлю; но, впрочем, и это нехорошо; нет, ничего, ведь я ему зла не сделаю,
а только докажу,
что я…»
Главные их удовольствия, сколько я мог заключить по разговорам, которые слышал, постоянно заключались в том,
что они беспрестанно пили шампанское, ездили в санях под окна барышни, в которую, как кажется, влюблены были вместе, и танцевали визави уже не на детских,
а на настоящих балах.
Разделив свои обязанности на три рода: на обязанности к самому себе, к ближним и к богу, я начал писать первые, но их оказалось так много и столько родов и подразделений,
что надо было прежде написать «Правила жизни»,
а потом уже приняться за расписание.
«
А ежели утаите, большой грех будете иметь…» — слышалось мне беспрестанно, и я видел себя таким страшным грешником,
что не было для меня достойного наказания.
Но
что обо мне могли думать монахи, которые, друг за другом выходя из церкви, все глядели на меня? Я был ни большой, ни ребенок; лицо мое было не умыто, волосы не причесаны, платье в пуху, сапоги не чищены и еще в грязи. К какому разряду людей относили меня мысленно монахи, глядевшие на меня?
А они смотрели на меня внимательно. Однако я все-таки шел по направлению, указанному мне молодым монахом.
«Проходят месяцы, проходят годы, — думал я, — он все один, он все спокоен, он все чувствует,
что совесть его чиста пред богом и молитва услышана им». С полчаса я просидел на стуле, стараясь не двигаться и не дышать громко, чтобы не нарушать гармонию звуков, говоривших мне так много.
А маятник все стучал так же — направо громче, налево тише.
—
А мне показалось,
что я был всего одну минуту, — сказал я. —
А знаешь, зачем я был в монастыре? — прибавил я, пересаживаясь в углублении, которое было на дрожках ближе к старичку извозчику.
Бывало, утром занимаешься в классной комнате и знаешь,
что необходимо работать, потому
что завтра экзамен из предмета, в котором целых два вопроса еще не прочитаны мной, но вдруг пахнёт из окна каким-нибудь весенним духом, — покажется, будто что-то крайне нужно сейчас вспомнить, руки сами собою опускают книгу, ноги сами собой начинают двигаться и ходить взад и вперед,
а в голове, как будто кто-нибудь пожал пружинку и пустил в ход машину, в голове так легко и естественно и с такою быстротою начинают пробегать разные пестрые, веселые мечты,
что только успеваешь замечать блеск их.
«Ну,
а ежели это вдруг она? — приходит в голову, — ну,
а если теперь-то вот и начнется,
а я пропущу?» — и выскакиваешь в коридор, видишь,
что это точно Гаша; но уж долго потом не совладеешь с головой.
А уж при лунном свете я решительно не мог не вставать с постели и не ложиться на окно в палисадник и, вглядываясь в освещенную крышу Шапошникова дома, и стройную колокольню нашего прихода, и в вечернюю тень забора и куста, ложившуюся на дорожку садика, не мог не просиживать так долго,
что потом просыпался с трудом только в десять часов утра.
Мне было досадно и оскорбительно, во-первых, то,
что никто не ответил на наш поклон,
а во-вторых, то,
что меня, видимо, соединяли с Икониным в одно понятие экзаменующихся и уже предубеждены против меня за рыжие волосы Иконина.
Я обернулся и увидал брата и Дмитрия, которые в расстегнутых сюртуках, размахивая руками, проходили ко мне между лавок. Сейчас видны были студенты второго курса, которые в университете как дома. Один вид их расстегнутых сюртуков выражал презрение к нашему брату поступающему,
а нашему брату поступающему внушал зависть и уважение. Мне было весьма лестно думать,
что все окружающие могли видеть,
что я знаком с двумя студентами второго курса, и я поскорее встал им навстречу.
—
А вы хотите отвечать то,
что выучили наизусть, — хорошо! Нет, вот это переведите.
В общем числе у меня было, однако, четыре с лишком, но это уже вовсе не интересовало меня; я сам с собою решил и доказал это себе весьма ясно,
что чрезвычайно глупо и даже mauvais genre [дурной тон (фр.).] стараться быть первым,
а надо так, чтоб только ни слишком дурно, ни слишком хорошо, как Володя.
Обедать мы решили у Яра в пятом часу; но так как Володя поехал к Дубкову,
а Дмитрий тоже по своей привычке исчез куда-то, сказав,
что у него есть до обеда одно дело, то я мог употребить два часа времени, как мне хотелось.
— Ну, тебе сдавать, — сказал он Дубкову. Я понял,
что ему было неприятно,
что я узнал про то,
что он играет в карты. Но в его выражении не было заметно смущения, оно как будто говорило мне: «Да, играю,
а ты удивляешься этому только потому,
что еще молод. Это не только не дурно, но должно в наши лета».
А я заметил после,
что мне бывает неловко смотреть в глаза трем родам людей — тем, которые гораздо хуже меня, тем, которые гораздо лучше меня, и тем, с которыми мы не решаемся сказать друг другу вещь, которую оба знаем.
— Не то
что не пущу, — продолжал Дмитрий, вставая с места и начиная ходить по комнате, не глядя на меня, —
а не советую ему и не желаю, чтоб он ехал. Он не ребенок теперь, и ежели хочет, то может один, без вас ехать.
А тебе это должно быть стыдно, Дубков;
что ты делаешь нехорошо, так хочешь, чтоб и другие то же делали.
—
Что ж тут дурного, — сказал Дубков, подмигивая Володе, —
что я вас всех приглашаю к тетушке на чашку чаю? Ну,
а ежели тебе неприятно,
что мы едем, так изволь: мы поедем с Володей. Володя, поедешь?
— Нет, — отвечал я, подвигаясь на диване, чтоб дать ему место подле себя, на которое он сел, — я и просто не хочу,
а если ты не советуешь, то я ни за
что не поеду.
Я устремил на эти члены все внимание, велел рукам подняться, застегнуть сюртук и пригладить волосы (причем они как-то ужасно высоко подбросили локти),
а ногам велел идти в дверь,
что они исполнили, но ступали как-то очень твердо или слишком нежно, особенно левая нога все становилась на цыпочку.
—
А, вы не думали,
что вы невежа,
а я думал, — закричал господин.
Я был очень озлоблен, губы у меня тряслись, и дыхание захватывало. Но я все-таки чувствовал себя виноватым, должно быть, за то,
что я выпил много шампанского, и не сказал этому господину никаких грубостей,
а напротив, губы мои самым покорным образом назвали ему мою фамилию и наш адрес.
— Знаете
что, господа? надо дипломата водой облить, — сказал вдруг Дубков, взглянув на меня с улыбкой, которая мне показалась насмешливою и даже предательскою, —
а то он плох! Ей-богу, он плох.
— Да это тот самый! — сказал он, — можешь себе представить,
что этот Колпиков известный негодяй, шулер,
а главное трус, выгнан товарищами из полка за то,
что получил пощечину и не хотел драться. Откуда у него прыть взялась? — прибавил он с доброй улыбкой, глядя на меня, — ведь он больше ничего не сказал, как «невежа»?
— Ну,
а я вас хотел спросить, Николай Петрович, — продолжал старик, — как мой-то Илюша, хорошо экзаменовался? Он говорил,
что будет с вами вместе, так вы уж его не оставьте, присмотрите за ним, посоветуйте.
—
А можно ему у вас пробыть нынче денек? — сказал старик с такой робкой улыбкой, как будто он очень боялся меня, и все, куда бы я ни подвинулся, оставаясь от меня в таком близком расстоянии,
что винный и табачный запах, которым он весь был пропитан, ни на секунду не переставал мне быть слышен.
Мне было досадно за то,
что он ставил меня в такое фальшивое положение к своему сыну, и за то,
что отвлекал мое внимание от весьма важного для меня тогда занятия — одеванья;
а главное, этот преследующий меня запах перегара так расстроил меня,
что я очень холодно сказал ему,
что я не могу быть с Иленькой, потому
что целый день не буду дома.
— Ах, как я рада вас видеть, милый Nisolas, — сказала она, вглядываясь мне в лицо с таким искренним выражением удовольствия,
что в словах «милый Nicolas» я заметил дружеский,
а не покровительственный тон. Она, к удивлению моему, после поездки за границу была еще проще, милее и родственнее в обращении,
чем прежде. Я заметил два маленькие шрама около носу и на брови, но чудесные глаза и улыбка были совершенно верны с моими воспоминаниями и блестели по-старому.
Когда я шел вверх по этой большой лестнице, мне показалось,
что я сделался ужасно маленький (и не в переносном,
а в настоящем значении этого слова).
Хотя он был очень учтив, мне казалось,
что он занимает меня так же, как и княжна, и
что особенного влеченья ко мне он не чувствовал,
а надобности в моем знакомстве ему не было, так как у него, верно, был свой, другой круг знакомства.
Слезы ее казались искренни, и мне все думалось,
что она не столько плакала об моей матери, сколько о том,
что ей самой было не хорошо теперь,
а когда-то, в те времена, было гораздо лучше.
Я встал и поклонился ему, но Ивин, у которого было три звезды на зеленом фраке, не только не ответил на мой поклон, но почти не взглянул на меня, так
что я вдруг почувствовал,
что я не человек,
а какая-то не стоящая внимания вещь — кресло или окошко, или ежели человек, то такой, который нисколько не отличается от кресла или окошка.
«Ну, уж как папа хочет, — пробормотал я сам себе, садясь в дрожки, —
а моя нога больше не будет здесь никогда; эта нюня плачет, на меня глядя, точно я несчастный какой-нибудь,
а Ивин, свинья, не кланяется; я же ему задам…»
Чем это я хотел задать ему, я решительно не знаю, но так это пришлось к слову.
Когда мы были детьми, мы называли князя Ивана Иваныча дедушкой, но теперь, в качестве наследника, у меня язык не ворочался сказать ему — «дедушка»,
а сказать — «ваше сиятельство», — как говорил один из господ, бывших тут, мне казалось унизительным, так
что во все время разговора я старался никак не называть его.
— Да, она удивительная девушка, — говорил он, стыдливо краснея, но тем с большей смелостью глядя мне в глаза, — она уж не молодая девушка, даже скорей старая, и совсем нехороша собой, но ведь
что за глупость, бессмыслица — любить красоту! — я этого не могу понять, так это глупо (он говорил это, как будто только
что открыл самую новую, необыкновенную истину),
а такой души, сердца и правил… я уверен, не найдешь подобной девушки в нынешнем свете (не знаю, от кого перенял Дмитрий привычку говорить,
что все хорошее редко в нынешнем свете, но он любил повторять это выражение, и оно как-то шло к нему).
Когда я вслед за ними вошел на террасу — исключая Вареньки, сестры Дмитрия, которая только внимательно посмотрела на меня своими большими темно-серыми глазами, — каждая из дам сказала мне несколько слов, прежде
чем они снова взяли каждая свою работу,
а Варенька вслух начала читать книгу, которую она держала у себя на коленях, заложив пальцем.
Несмотря на то,
что княгиня Марья Ивановна была черноволосая и черноглазая,
а Софья Ивановна белокура и с большими живыми и вместе с тем (
что большая редкость) спокойными голубыми глазами, между сестрами было большое семейное сходство; то же выражение, тот же нос, те же губы; только у Софьи Ивановны и нос и губы были потолще немного и на правую сторону, когда она улыбалась, тогда как у княгини они были на левую.
— Не знаю, может быть, завтра,
а может быть, пробудем еще довольно долго, — отвечал я почему-то, несмотря на то,
что мы наверное должны были ехать завтра.
Я говорю не о любви молодого мужчины к молодой девице и наоборот, я боюсь этих нежностей и был так несчастлив в жизни,
что никогда не видал в этом роде любви ни одной искры правды,
а только ложь, в которой чувственность, супружеские отношения, деньги, желание связать или развязать себе руки до того запутывали самое чувство,
что ничего разобрать нельзя было.
Но это изречение не прекратило спора,
а только навело меня на мысль,
что сторона Любовь Сергеевны и моего друга была неправая сторона. Хотя мне было несколько совестно присутствовать при маленьком семейном раздоре, однако и было приятно видеть настоящие отношения этого семейства, выказывавшиеся вследствие спора, и чувствовать,
что мое присутствие не мешало им выказываться.
— Варя, пожалуйста, читай поскорее, — сказала она, подавая ей книгу и ласково потрепав ее по руке, — я непременно хочу знать, нашел ли он ее опять. (Кажется,
что в романе и речи не было о том, чтобы кто-нибудь находил кого-нибудь.)
А ты, Митя, лучше бы завязал щеку, мой дружок,
а то свежо и опять у тебя разболятся зубы, — сказала она племяннику, несмотря на недовольный взгляд, который он бросил на нее, должно быть за то,
что она прервала логическую нить его доводов. Чтение продолжалось.
«
А жалко,
что я уже влюблен, — подумал я, — и
что Варенька не Сонечка; как бы хорошо было вдруг сделаться членом этого семейства: вдруг бы у меня сделалась и мать, и тетка, и жена». В то же самое время, как я думал это, я пристально глядел на читавшую Вареньку и думал,
что я ее магнетизирую и
что она должна взглянуть на меня. Варенька подняла голову от книги, взглянула на меня и, встретившись с моими глазами, отвернулась.
«Неужели она… она? — подумал я. — Неужели начинается?» Но я скоро решил,
что она не она и
что еще не начинается. «Во-первых, она нехороша, — подумал я, — да и она просто барышня, и с ней я познакомился самым обыкновенным манером,
а та будет необыкновенная, с той я встречусь где-нибудь в необыкновенном месте; и потом мне так нравится это семейство только потому,
что еще я не видел ничего, — рассудил я, —
а такие, верно, всегда бывают, и их еще очень много я встречу в жизни».
Когда зашел разговор о дачах, я вдруг рассказал,
что у князя Ивана Иваныча есть такая дача около Москвы,
что на нее приезжали смотреть из Лондона и из Парижа,
что там есть решетка, которая стоит триста восемьдесят тысяч, и
что князь Иван Иваныч мне очень близкий родственник, и я нынче у него обедал, и он звал меня непременно приехать к нему на эту дачу жить с ним целое лето, но
что я отказался, потому
что знаю хорошо эту дачу, несколько раз бывал на ней, и
что все эти решетки и мосты для меня незанимательны, потому
что я терпеть не могу роскоши, особенно в деревне,
а люблю, чтоб в деревне уж было совсем как в деревне…