Неточные совпадения
Мокрая земля, по которой кое-где выбивали ярко-зеленые иглы травы с желтыми стебельками, блестящие на солнце ручьи, по которым вились кусочки земли и щепки, закрасневшиеся прутья сирени с вспухлыми почками, качавшимися под самым окошком, хлопотливое чиликанье птичек, копошившихся в этом кусте, мокрый от таявшего на нем снега черноватый забор, а главное — этот пахучий сырой воздух и радостное солнце говорили мне внятно, ясно о чем-то новом и прекрасном, которое, хотя я не могу передать так, как оно сказывалось мне, я постараюсь передать так, как я воспринимал его, — все мне говорило про красоту, счастье и добродетель, говорило, что как то, так и
другое легко и возможно для меня, что одно не может
быть без
другого, и даже что красота, счастье и добродетель — одно и то же.
Первый день
буду держать по полпуда «вытянутой рукой» пять минут, на
другой день двадцать один фунт, на третий день двадцать два фунта и так далее, так что, наконец, по четыре пуда в каждой руке, и так, что
буду сильнее всех в дворне; и когда вдруг кто-нибудь вздумает оскорбить меня или станет отзываться непочтительно об ней, я возьму его так, просто, за грудь, подниму аршина на два от земли одной рукой и только подержу, чтоб чувствовал мою силу, и оставлю; но, впрочем, и это нехорошо; нет, ничего, ведь я ему зла не сделаю, а только докажу, что я…»
Несмотря на то, что планы эти почти каждый день изменялись и противоречили один
другому, они
были так увлекательны, что мы их заслушивались, и Любочка, не смигивая, смотрела прямо на рот папа, чтобы не проронить ни одного слова.
Катенька
была уже совсем большая, читала очень много романов, и мысль, что она скоро может выйти замуж, уже не казалась мне шуткой; но, несмотря на то, что и Володя
был большой, они не сходились с ним и даже, кажется, взаимно презирали
друг друга.
Но что обо мне могли думать монахи, которые,
друг за
другом выходя из церкви, все глядели на меня? Я
был ни большой, ни ребенок; лицо мое
было не умыто, волосы не причесаны, платье в пуху, сапоги не чищены и еще в грязи. К какому разряду людей относили меня мысленно монахи, глядевшие на меня? А они смотрели на меня внимательно. Однако я все-таки шел по направлению, указанному мне молодым монахом.
И долго после этого молчал и сидел недвижно, только изредка поправляя полу армяка, которая все выбивалась из-под его полосатой ноги, прыгавшей в большом сапоге на подножке калибера. Я уже думал, что и он думает про меня то же, что духовник, — то
есть, что такого прекрасного молодого человека, как я,
другого нет на свете; но он вдруг обратился ко мне...
Так что, ежели бы не учителя, которые продолжали ходить ко мне, не St.-Jérôme, который изредка нехотя подстрекал мое самолюбие, и, главное, не желание показаться дельным малым в глазах моего
друга Нехлюдова, то
есть выдержать отлично экзамен, что, по его понятиям,
было очень важною вещью, — ежели бы не это, то весна и свобода сделали бы то, что я забыл бы даже все то, что знал прежде, и ни за что бы не выдержал экзамена.
Эти
были большей частью знакомы между собой, говорили громко, по имени и отчеству называли профессоров, тут же готовили вопросы, передавали
друг другу тетради, шагали через скамейки, из сеней приносили пирожки и бутерброды, которые тут же съедали, только немного наклонив голову на уровень лавки.
Я сейчас заметил, что
друг мой
был в том самодовольно-кротком расположении духа, которое всегда на него находило, когда он бывал доволен собой, и которое я особенно любил в нем.
St.-Jérôme, который
был моим учителем латинского языка, ободрял меня, да и мне казалось, что, переводя без лексикона Цицерона, несколько од Горация и зная отлично Цумпта, я
был приготовлен не хуже
других, но вышло иначе.
Взглянув на меня и заметив мои дрожащие губы и налитые слезами глаза, он перевел, должно
быть, мое волнение просьбой прибавить мне балл и, как будто сжалившись надо мной, сказал (и еще при
другом профессоре, который подошел в это время...
Этого я намерен
был держаться и впредь в университете, несмотря на то, что в этом случае я в первый раз расходился в мнениях с своим
другом.
С Кузнецкого моста я заехал в кондитерскую на Тверской и хотя желал притвориться, что меня в кондитерской преимущественно интересуют газеты, не мог удержаться и начал
есть один сладкий пирожок за
другим. Несмотря на то, что мне
было стыдно перед господином, который из-за газеты с любопытством посматривал на меня, я съел чрезвычайно быстро пирожков восемь всех тех сортов, которые только
были в кондитерской.
В последнее время я уже начинал наблюдать и обсуживать характер моего
друга, но дружба наша вследствие этого нисколько не изменилась: она еще
была так молода и сильна, что, с какой бы стороны я ни смотрел на Дмитрия, я не мог не видеть его совершенством.
Другой — которого я только теперь начинал узнавать и перед величавостью которого преклонялся —
был человек холодный, строгий к себе и
другим, гордый, религиозный до фанатизма и педантически нравственный.
Мне почему-то показалось, что именно потому, что Дмитрий слишком горячо заступался за Дубкова, он уже не любил и не уважал его, но не признавался в том из упрямства и из-за того, чтоб его никто не мог упрекнуть в непостоянстве. Он
был один из тех людей, которые любят
друзей на всю жизнь, не столько потому, что эти
друзья остаются им постоянно любезны, сколько потому, что раз, даже по ошибке, полюбив человека, они считают бесчестным разлюбить его.
«Нет, я не
был, — отвечает
другой, — но брат играет на скрипке».
— Не то что не пущу, — продолжал Дмитрий, вставая с места и начиная ходить по комнате, не глядя на меня, — а не советую ему и не желаю, чтоб он ехал. Он не ребенок теперь, и ежели хочет, то может один, без вас ехать. А тебе это должно
быть стыдно, Дубков; что ты делаешь нехорошо, так хочешь, чтоб и
другие то же делали.
Он
был похож на гувернера или доброго отца, который доволен своими детьми, разгулялся и хочет их потешить и вместе доказать, что можно честно и прилично веселиться; но, несмотря на это, на меня и на
других, кажется, эта неожиданная веселость действовала заразительно, тем более что на каждого из нас пришлось уже почти по полбутылке шампанского.
Может
быть, я бросился бы догонять его и наговорил бы ему еще грубостей, но в это время тот самый лакей, который присутствовал при моей истории с Колпиковым, подал мне шинель, и я тотчас же успокоился, притворяясь только перед Дмитрием рассерженным настолько, насколько это
было необходимо, чтоб мгновенное успокоение не показалось странным. На
другой день мы с Дубковым встретились у Володи, не поминали об этой истории, но остались на «вы», и смотреть
друг другу в глаза стало нам еще труднее.
Воспоминание о ссоре с Колпиковым, который, впрочем, ни на
другой день, ни после так и не дал мне de ses nouvelles, [известий о себе (фр.).]
было многие года для меня ужасно живо и тяжело.
Проснувшись на
другой день, первою мыслию моею
было приключение с Колпиковым, опять я помычал, побегал по комнате, но делать
было нечего; притом нынче
был последний день, который я проводил в Москве, и надо
было сделать, по приказанию папа, визиты, которые он мне сам написал на бумажке.
— Да, вот как мы родня, — продолжала она, — князь Иван Иваныч мне дядя родной и вашей матери
был дядя. Стало
быть, двоюродные мы
были с вашей maman, нет, троюродные, да, так. Ну, а скажите: вы
были, мой
друг, у кнезь Ивана?
Хотя он
был очень учтив, мне казалось, что он занимает меня так же, как и княжна, и что особенного влеченья ко мне он не чувствовал, а надобности в моем знакомстве ему не
было, так как у него, верно,
был свой,
другой круг знакомства.
— Сейчас я оденусь, — прибавил он, выходя в
другую комнату, несмотря на то, что и в своей комнате
был хорошо одет — в новом сюртуке и белом жилете.
Он прекрасный человек и
был очень ласков ко мне, — говорил я, желая, между прочим, внушить своему
другу, что все это я говорю не вследствие того, чтобы я чувствовал себя униженным перед князем, — но, — продолжал я, — мысль о том, что на меня могут смотреть, как на княжну, которая живет у него в доме и подличает перед ним, — ужасная мысль.
Мой
друг был совершенно прав; только гораздо, гораздо позднее я из опыта жизни убедился в том, как вредно думать и еще вреднее говорить многое, кажущееся очень благородным, но что должно навсегда
быть спрятано от всех в сердце каждого человека, — и в том, что благородные слова редко сходятся с благородными делами.
Дмитрий
был общителен и кроток, не поправлял головой галстука, не подмигивал нервически и не зажмуривался; я
был доволен теми благородными чувствами, которые ему высказал, полагая, что за них он совершенно простил мне мою постыдную историю с Колпиковым, не презирает меня за нее, и мы дружно разговорились о многом таком задушевном, которое не во всяких условиях говорится
друг другу.
«Что ж в самом деле, — подумал я, успокаивая себя, — это ничего, мы большие, два
друга, едем в фаэтоне и рассуждаем о нашей будущей жизни. Всякому даже приятно бы
было теперь со стороны послушать и посмотреть на нас».
Солнце уже стояло невысоко, направо, над старыми деревьями кунцевского сада и половина блестящего красного круга
была закрыта серой, слабо просвечивающей тучей; из
другой половины брызгами вырывались раздробленные огненные лучи и поразительно ярко освещали старые деревья сада, неподвижно блестевшие своими зелеными густыми макушками еще на ясном, освещенном месте лазури неба.
Может
быть, эта толщина и некоторое сходство с портретом Екатерины Великой, которое поразило меня в ней, придавали ей в моих глазах гордый вид; но я совершенно оробел, когда она, пристально глядя на меня, сказала мне: «
Друзья наших
друзей — наши
друзья».
Любовь Сергеевна, как
друг моего
друга (я полагал), должна
была сейчас же сказать мне что-нибудь очень дружеское и задушевное, и она даже смотрела на меня довольно долго молча, как будто в нерешимости — не
будет ли уж слишком дружески то, что она намерена сказать мне; но она прервала это молчание только для того, чтобы спросить меня, в каком я факультете.
Любовь Сергеевна весь этот вечер говорила такими большею частию не идущими ни к делу, ни
друг к
другу изречениями; но я так верил Дмитрию, и он так заботливо весь этот вечер смотрел то на меня, то на нее с выражением, спрашивавшим: «Ну, что?» — что я, как это часто случается, хотя в душе
был уже убежден, что в Любовь Сергеевне ничего особенного нет, еще чрезвычайно далек
был от того, чтобы высказать эту мысль даже самому себе.
Смешно и странно сказать, но я уверен, что
было очень много и теперь
есть много людей известного общества, в особенности женщин, которых любовь к
друзьям, мужьям, детям сейчас бы уничтожилась, ежели бы им только запретили про нее говорить по-французски.
Но это изречение не прекратило спора, а только навело меня на мысль, что сторона Любовь Сергеевны и моего
друга была неправая сторона. Хотя мне
было несколько совестно присутствовать при маленьком семейном раздоре, однако и
было приятно видеть настоящие отношения этого семейства, выказывавшиеся вследствие спора, и чувствовать, что мое присутствие не мешало им выказываться.
Мне кажется, что тщеславное желание выказать себя совсем
другим человеком, чем
есть, соединенное с несбыточною в жизни надеждой лгать, не
быв уличенным в лжи,
было главной причиной этой странной наклонности.
В выражении ее больших глаз
было столько пристального внимания и спокойной, ясной мысли, в позе ее столько непринужденности и, несмотря на ее небольшой рост, даже величавости, что снова меня поразило как будто воспоминание о ней, и снова я спросил себя: «Не начинается ли?» И снова я ответил себе, что я уже влюблен в Сонечку, а что Варенька — просто барышня, сестра моего
друга.
— Знаешь что, Дмитрий, — сказал я моему
другу, подходя ближе к Вареньке, так чтобы она могла слышать то, что я
буду говорить, — я нахожу, что ежели бы не
было комаров, и то ничего хорошего нет в этом месте, а уж теперь, — прибавил я, щелкнув себя по лбу и действительно раздавив комара, — это совсем плохо.
И я бы мог согласиться и мог бы
быть очень, очень счастлив, ежели бы только я
был влюблен в Вареньку…» Мечты эти
были так приятны, что мне очень хотелось сообщить их моему
другу, но, несмотря на наш обет взаимной откровенности, я чувствовал почему-то, что нет физической возможности сказать этого.
Боже мой, как может
быть хорошо, когда я
буду самостоятелен с таким
другом, как она!
Мне невольно представился вопрос: как могли мы, я и дом,
быть так долго
друг без
друга? — и, торопясь куда-то, я побежал смотреть, всё те же ли
другие комнаты?
Я
был в расположении духа пофилософствовать и начал свысока определять любовь желанием приобрести в
другом то, чего сам не имеешь, и т. д.
Правда, у нас
были и несчастные, навеки изуродованные барышнями «Sonate Pathétique» [«Патетическая соната» (фр.).] и Cis-moll-ная сонаты Бетховена, которые, в воспоминание maman, играла Любочка, и еще
другие хорошие вещи, которые ей задал ее московский учитель, но
были и сочинения этого учителя, нелепейшие марши и галопы, которые тоже играла Любочка.
Прежде всего я желал
быть во всех своих делах и поступках «noble» (я говорю noble, a не благородный, потому что французское слово имеет
другое значение, что поняли немцы, приняв слово nobel и не смешивая с ним понятия ehrlich), потом
быть страстным и, наконец, к чему у меня и прежде
была наклонность,
быть как можно более comme il faut.
У
других же без всякого, казалось, труда все шло отлично, как будто не могло
быть иначе.
Мать и дочь
были совершенно
других характеров и во многом различны между собою.
Частые переходы от задумчивости к тому роду ее странной, неловкой веселости, про которую я уже говорил, повторение любимых слов и оборотов речи папа, продолжение с
другими начатых с папа разговоров — все это, если б действующим лицом
был не мой отец и я бы
был постарше, объяснило бы мне отношения папа и Авдотьи Васильевны, но я ничего не подозревал в то время, даже и тогда, когда при мне папа, получив какое-то письмо от Петра Васильевича, очень расстроился им и до конца августа перестал ездить к Епифановым.
На
другой день погода
была дурная, и еще ни папа, ни дамы не выходили к чаю, когда я пришел в гостиную.
Открытая дверь подергивалась от ветра на железном крючке, дорожки
были сыры и грязны; старые березы с оголенными белыми ветвями, кусты и трава, крапива, смородина, бузина с вывернутыми бледной стороной листьями бились на одном месте и, казалось, хотели оторваться от корней; из липовой аллеи, вертясь и обгоняя
друг друга, летели желтые круглые листья и, промокая, ложились на мокрую дорогу и на мокрую темно-зеленую отаву луга.
Слезы у него
были на глазах, когда он сказал это, и рука, которую он протянул Володе, бывшему в это время в
другом конце комнаты, я заметил, немного дрожала.