Неточные совпадения
Не знаю почему, но мне кажется,
что в большом городе еще ощутительнее и сильнее на душу влияние этого первого периода рождения весны, — меньше видишь, но больше предчувствуешь.
Я
узнал от Николая, потому
что папа ничего
не рассказывал нам про свои игорные дела,
что он играл особенно счастливо эту зиму; выиграл что-то ужасно много, положил деньги в ломбард и весной
не хотел больше играть.
Бывало, утром занимаешься в классной комнате и
знаешь,
что необходимо работать, потому
что завтра экзамен из предмета, в котором целых два вопроса еще
не прочитаны мной, но вдруг пахнёт из окна каким-нибудь весенним духом, — покажется, будто что-то крайне нужно сейчас вспомнить, руки сами собою опускают книгу, ноги сами собой начинают двигаться и ходить взад и вперед, а в голове, как будто кто-нибудь пожал пружинку и пустил в ход машину, в голове так легко и естественно и с такою быстротою начинают пробегать разные пестрые, веселые мечты,
что только успеваешь замечать блеск их.
Или тоже сидишь за книгой и кое-как сосредоточишь все внимание на то,
что читаешь, вдруг по коридору услышишь женские шаги и шум платья, — и все выскочило из головы, и нет возможности усидеть на месте, хотя очень хорошо
знаешь,
что, кроме Гаши, старой бабушкиной горничной, никто
не мог пройти по коридору.
Так
что, ежели бы
не учителя, которые продолжали ходить ко мне,
не St.-Jérôme, который изредка нехотя подстрекал мое самолюбие, и, главное,
не желание показаться дельным малым в глазах моего друга Нехлюдова, то есть выдержать отлично экзамен,
что, по его понятиям, было очень важною вещью, — ежели бы
не это, то весна и свобода сделали бы то,
что я забыл бы даже все то,
что знал прежде, и ни за
что бы
не выдержал экзамена.
Когда профессор в очках равнодушно обратился ко мне, приглашая отвечать на вопрос, то, взглянув ему в глаза, мне немножко совестно было за него,
что он так лицемерил передо мной, и я несколько замялся в начале ответа; но потом пошло легче и легче, и так как вопрос был из русской истории, которую я
знал отлично, то я кончил блистательно и даже до того расходился,
что, желая дать почувствовать профессорам,
что я
не Иконин и
что меня смешивать с ним нельзя, предложил взять еще билет; но профессор, кивнув головой, сказал: «Хорошо-с», — и отметил что-то в журнале.
St.-Jérôme, который был моим учителем латинского языка, ободрял меня, да и мне казалось,
что, переводя без лексикона Цицерона, несколько од Горация и
зная отлично Цумпта, я был приготовлен
не хуже других, но вышло иначе.
— Хорошо-с, придет и ваш черед, увидим, как вы
знаете, — сказал он,
не глядя на меня, и стал объяснять Иконину то, об
чем его спрашивал.
St.-Jérôme, который тоже пришел к нам, сказал очень напыщенно,
что его обязанность кончена,
что он
не знает, хорошо ли, дурно ли она исполнена, но
что он сделал все,
что мог, и
что завтра он переезжает к своему графу.
Мне было досадно,
что он
не узнал меня.
— Ну, тебе сдавать, — сказал он Дубкову. Я понял,
что ему было неприятно,
что я
узнал про то,
что он играет в карты. Но в его выражении
не было заметно смущения, оно как будто говорило мне: «Да, играю, а ты удивляешься этому только потому,
что еще молод. Это
не только
не дурно, но должно в наши лета».
А я заметил после,
что мне бывает неловко смотреть в глаза трем родам людей — тем, которые гораздо хуже меня, тем, которые гораздо лучше меня, и тем, с которыми мы
не решаемся сказать друг другу вещь, которую оба
знаем.
Так как я
не знал, кому принадлежит поданная бутылка шампанского (она была общая, как после мне объяснили), и я хотел угостить приятелей на свои деньги, которые я беспрестанно ощупывал в кармане, я достал потихоньку десятирублевую бумажку и, подозвав к себе человека, дал ему деньги и шепотом, но так,
что все слышали, потому
что молча смотрели на меня, сказал ему, чтоб он принес, пожалуйста, уже еще полбутылочку шампанского.
— Как вы смеете говорить, смеяться над нами? — заговорил я вдруг, подходя к нему очень близко и махая руками, — как вы смеете смеяться над чувствами, которых
не понимаете? Я вам этого
не позволю. Молчать! — закричал я и сам замолчал,
не зная,
что говорить дальше, и задыхаясь от волнения. Дубков сначала удивился; потом хотел улыбнуться и принять это в шутку, но, наконец, к моему великому удивлению, испугался и опустил глаза.
Мне казалось,
что,
узнав, к каким важным людям я еду, они уже
не могли претендовать на меня.
— Ах, я бы вас
не узнал, — отвечал я, несмотря на то,
что в это самое время думал,
что я всегда бы
узнал ее. Я чувствовал себя снова в том беспечно веселом расположении духа, в котором я пять лет тому назад танцевал с ней гросфатер на бабушкином бале.
Lise сказала,
что правда, хотя я
знаю наверно,
что во мне
не было ни малейшего сходства с матушкой.
— Ах, ты все путаешь, — сердито крикнула на нее мать, — совсем
не троюродный, a issus de germains, [четвероюродный брат (фр.).] — вот как вы с моим Этьеночкой. Он уж офицер,
знаете? Только нехорошо,
что уж слишком на воле. Вас, молодежь, надо еще держать в руках, и вот как!.. Вы на меня
не сердитесь, на старую тетку,
что я вам правду говорю; я Этьена держала строго и нахожу,
что так надо.
Я
знаю, вы, молодежь нынешнего века, уж
не считаете родство и
не любите стариков; но вы меня послушайте, старую тетку, потому
что я вас люблю, и вашу maman любила, и бабушку тоже очень, очень любила и уважала.
Не знаю,
чем бы это кончилось, ежели бы
не вошел молодой Ивин и
не сказал,
что старик Ивин ее спрашивает.
«Ну, уж как папа хочет, — пробормотал я сам себе, садясь в дрожки, — а моя нога больше
не будет здесь никогда; эта нюня плачет, на меня глядя, точно я несчастный какой-нибудь, а Ивин, свинья,
не кланяется; я же ему задам…»
Чем это я хотел задать ему, я решительно
не знаю, но так это пришлось к слову.
Знаешь, я думаю, гораздо бы лучше прямо объясниться с князем, — говорил я, — сказать ему,
что я его уважаю как человека, но о наследстве его
не думаю и прошу его, чтобы он мне ничего
не оставлял, и
что только в этом случае я буду ездить к нему.
Или тебе
не должно вовсе предполагать, чтоб о тебе могли думать так же, как об этой вашей княжне какой-то, или ежели уж ты предполагаешь это, то предполагай дальше, то есть
что ты
знаешь,
что о тебе могут думать, но
что мысли эти так далеки от тебя,
что ты их презираешь и на основании их ничего
не будешь делать.
— Да, она удивительная девушка, — говорил он, стыдливо краснея, но тем с большей смелостью глядя мне в глаза, — она уж
не молодая девушка, даже скорей старая, и совсем нехороша собой, но ведь
что за глупость, бессмыслица — любить красоту! — я этого
не могу понять, так это глупо (он говорил это, как будто только
что открыл самую новую, необыкновенную истину), а такой души, сердца и правил… я уверен,
не найдешь подобной девушки в нынешнем свете (
не знаю, от кого перенял Дмитрий привычку говорить,
что все хорошее редко в нынешнем свете, но он любил повторять это выражение, и оно как-то шло к нему).
Только я боюсь, — продолжал он спокойно, совершенно уже уничтожив своим рассуждением людей, которые имели глупость любить красоту, — я боюсь,
что ты
не поймешь и
не узнаешь ее скоро: она скромна и даже скрытна,
не любит показывать свои прекрасные, удивительные качества.
—
Не знаю, может быть, завтра, а может быть, пробудем еще довольно долго, — отвечал я почему-то, несмотря на то,
что мы наверное должны были ехать завтра.
— Но, впрочем,
не говоря об вас, он на это мастер, — продолжала она, понизив голос (
что мне было особенно приятно) и указывая глазами на Любовь Сергеевну, — он открыл в бедной тетеньке (так называлась у них Любовь Сергеевна), которую я двадцать лет
знаю с ее Сюзеткой, такие совершенства, каких я и
не подозревала…
Вы хотите читать — любящая жена с вздохом говорит вам,
что она
знает,
что вы ее
не послушаетесь, будете сердиться на нее, но она уж привыкла к этому, — вам лучше
не читать; вы хотите пройтись по комнате — вам этого тоже лучше
не делать; вы хотите поговорить с приехавшим приятелем — вам лучше
не говорить.
— Варя, пожалуйста, читай поскорее, — сказала она, подавая ей книгу и ласково потрепав ее по руке, — я непременно хочу
знать, нашел ли он ее опять. (Кажется,
что в романе и речи
не было о том, чтобы кто-нибудь находил кого-нибудь.) А ты, Митя, лучше бы завязал щеку, мой дружок, а то свежо и опять у тебя разболятся зубы, — сказала она племяннику, несмотря на недовольный взгляд, который он бросил на нее, должно быть за то,
что она прервала логическую нить его доводов. Чтение продолжалось.
Когда зашел разговор о дачах, я вдруг рассказал,
что у князя Ивана Иваныча есть такая дача около Москвы,
что на нее приезжали смотреть из Лондона и из Парижа,
что там есть решетка, которая стоит триста восемьдесят тысяч, и
что князь Иван Иваныч мне очень близкий родственник, и я нынче у него обедал, и он звал меня непременно приехать к нему на эту дачу жить с ним целое лето, но
что я отказался, потому
что знаю хорошо эту дачу, несколько раз бывал на ней, и
что все эти решетки и мосты для меня незанимательны, потому
что я терпеть
не могу роскоши, особенно в деревне, а люблю, чтоб в деревне уж было совсем как в деревне…
Что я сказал,
что у князя Ивана Иваныча есть дача, — это потому,
что я
не нашел лучшего предлога рассказать про свое родство с князем Иваном Иванычем и про то,
что я нынче у него обедал; но для
чего я рассказал про решетку, стоившую триста восемьдесят тысяч, и про то,
что я так часто бывал у него, тогда как я ни разу
не был и
не могу быть у князя Ивана Иваныча, жившего только в Москве или Неаполе,
что очень хорошо
знали Нехлюдовы, — для
чего я это сказал, я решительно
не могу дать себе отчета.
—
Знаешь что, Дмитрий, — сказал я моему другу, подходя ближе к Вареньке, так чтобы она могла слышать то,
что я буду говорить, — я нахожу,
что ежели бы
не было комаров, и то ничего хорошего нет в этом месте, а уж теперь, — прибавил я, щелкнув себя по лбу и действительно раздавив комара, — это совсем плохо.
Я бы сейчас заметил это, ничего бы
не сказал, пришел бы к Дмитрию и сказал бы: „Напрасно, мой друг, мы стали бы скрываться друг от друга: ты
знаешь,
что любовь к твоей сестре кончится только с моей жизнию; но я все
знаю, ты лишил меня лучшей надежды, ты сделал меня несчастным; но
знаешь, как Николай Иртеньев отплачивает за несчастие всей своей жизни?
—
Знаешь,
что я тебе скажу? — сказал он мне, помолчав немного, — ведь ты только воображаешь,
что ты влюблен в Сонечку, а, как я вижу, — это пустяки, и ты еще
не знаешь,
что такое настоящее чувство.
— Ты заметил, верно,
что я нынче опять был в гадком духе и нехорошо спорил с Варей. Мне потом ужасно неприятно было, особенно потому,
что это было при тебе. Хоть она о многом думает
не так, как следует, но она славная девочка, очень хорошая, вот ты ее покороче
узнаешь.
Например, у нас с Володей установились, бог
знает как, следующие слова с соответствующими понятиями: изюм означало тщеславное желание показать,
что у меня есть деньги, шишка (причем надо было соединить пальцы и сделать особенное ударение на оба ш) означало что-то свежее, здоровое, изящное, но
не щегольское; существительное, употребленное во множественном числе, означало несправедливое пристрастие к этому предмету и т. д., и т. д.
Я тогда еще
не знал,
что одним из главных условий comme il faut была скрытность в отношении тех трудов, которыми достигается comme il faut.
Я
знал и
знаю очень, очень много людей старых, гордых, самоуверенных, резких в суждениях, которые на вопрос, если такой задастся им на том свете: «Кто ты такой? и
что там делал?» —
не будут в состоянии ответить иначе как: «Je fus un homme très comme il faut».
Но в то время, когда я
узнал Анну Дмитриевну, хотя и был у нее в доме из крепостных конторщик Митюша, который, всегда напомаженный, завитой и в сюртуке на черкесский манер, стоял во время обеда за стулом Анны Дмитриевны, и она часто при нем по-французски приглашала гостей полюбоваться его прекрасными глазами и ртом, ничего и похожего
не было на то,
что продолжала говорить молва.
В гостиной он, заикаясь, раболепствовал перед матерью, исполнял все ее желания, бранил людей, ежели они
не делали того,
что приказывала Анна Дмитриевна, у себя же в кабинете и в конторе строго взыскивал за то,
что взяли к столу без его приказания утку или послали к соседке мужика по приказанию Анны Дмитриевны
узнать о здоровье, или крестьянских девок, вместо того чтобы полоть в огороде, послали в лес за малиной.
Толкуя с Яковом о делах и вспомнив о бесконечной тяжбе с Епифановым и о красавице Авдотье Васильевне, которую он давно
не видел, я воображаю, как он сказал Якову: «
Знаешь, Яков Харлампыч,
чем нам возиться с этой тяжбой, я думаю просто уступить им эту проклятую землю, а? как ты думаешь?..»
Накануне этого официального извещения все в доме уже
знали и различно судили об этом обстоятельстве. Мими
не выходила целый день из своей комнаты и плакала. Катенька сидела с ней и вышла только к обеду, с каким-то оскорбленным выражением лица, явно заимствованным от своей матери; Любочка, напротив, была очень весела и говорила за обедом,
что она
знает отличный секрет, который, однако, она никому
не расскажет.
— Это темная история, бог их
знает; я
знаю только,
что Петр Васильевич уговаривал его жениться, требовал,
что папа
не хотел, а потом ему пришла фантазия, какое-то рыцарство, — темная история.
Ведь ты
знаешь,
что нет женщины, которую бы он
знал и в которую бы
не влюбился.
Меня так поразил здравый смысл и предвидение Володи,
что я
не знал,
что отвечать.
— Я
знала,
что ты гордец, но
не думала, чтоб ты был такой злой, — сказала она и ушла от нас.
Раз я страстно влюбился в очень полную даму, которая ездила при мне в манеже Фрейтага, вследствие
чего каждый вторник и пятницу — дни, в которые она ездила, — я приходил в манеж смотреть на нее, но всякий раз так боялся,
что она меня увидит, и потому так далеко всегда становился от нее и бежал так скоро с того места, где она должна была пройти, так небрежно отворачивался, когда она взглядывала в мою сторону,
что я даже
не рассмотрел хорошенько ее лица и до сих пор
не знаю, была ли она точно хороша собой или нет.
Дубков, который был знаком с этой дамой, застав меня однажды в манеже, где я стоял, спрятавшись за лакеями и шубами, которые они держали, и
узнав от Дмитрия о моей страсти, так испугал меня предложением познакомить меня с этой амазонкой,
что я опрометью убежал из манежа и, при одной мысли о том,
что он ей сказал обо мне, больше
не смел входить в манеж, даже до лакеев, боясь встретить ее.
Мне казалось,
что ежели бы она
узнала о том чувстве, которое я к ней испытывал, то это было бы для нее таким оскорблением, которого она
не могла бы мне простить никогда.
Но я
не мог ясно сообразить того,
что,
зная меня, она
не могла еще
узнать вдруг все мои об ней мысли и
что поэтому ничего
не было постыдного просто познакомиться с ней.