— Я не мог найти здесь увертюру Оберона, — начал он. — Беленицына только хвасталась, что у ней вся классическая музыка, — на деле у ней, кроме полек и вальсов, ничего нет; но я уже написал в Москву, и через неделю вы будете иметь эту увертюру. Кстати, — продолжал он, — я написал вчера новый романс; слова тоже мои. Хотите, я вам спою? Не знаю, что из этого вышло; Беленицына нашла его премиленьким, но ее слова ничего не значат, — я желаю
знать ваше мнение. Впрочем, я думаю, лучше после.
— Теодор! — продолжала она, изредка вскидывая глазами и осторожно ломая свои удивительно красивые пальцы с розовыми лощеными ногтями, — Теодор, я перед вами виновата, глубоко виновата, — скажу более, я преступница; но вы выслушайте меня; раскаяние меня мучит, я стала самой себе в тягость, я не могла более переносить мое положение; сколько раз я думала обратиться к вам, но я боялась вашего гнева; я решилась разорвать всякую связь с прошедшим… puis, j’ai été si malade, я была так больна, — прибавила она и провела рукой по лбу и по щеке, — я воспользовалась распространившимся слухом о моей смерти, я покинула все; не останавливаясь, день и ночь спешила я сюда; я долго колебалась предстать пред вас, моего судью — paraî tre devant vous, mon juge; но я решилась наконец, вспомнив вашу всегдашнюю доброту, ехать к вам; я
узнала ваш адрес в Москве.
Неточные совпадения
— Как же-с, как же-с. Как мне не знать-с всего, что до
вашего семейства относится? Помилуйте-с.
—
Знаю,
знаю, что вы хотите сказать, — перебил ее Паншин и снова пробежал пальцами по клавишам, — за ноты, за книги, которые я вам приношу, за плохие рисунки, которыми я украшаю
ваш альбом, и так далее, и так далее. Я могу все это делать — и все-таки быть эгоистом. Смею думать, что вы не скучаете со мною и что вы не считаете меня за дурного человека, но все же вы полагаете, что я — как, бишь, это сказано? — для красного словца не пожалею ни отца, ни приятеля.
—
Узнаю вас в этом вопросе! Вы никак не можете сидеть сложа руки. Что ж, если хотите, давайте рисовать, пока еще не совсем стемнело. Авось другая муза — муза рисования, как, бишь, ее звали? позабыл… будет ко мне благосклоннее. Где
ваш альбом? Помнится, там мой пейзаж не кончен.
— Вы меня не
узнаете, — промолвил он, снимая шляпу, — а я вас
узнал, даром что уже восемь лет минуло с тех пор, как я вас видел в последний раз. Вы были тогда ребенок. Я Лаврецкий. Матушка
ваша дома? Можно ее видеть?
Внизу, на пороге гостиной, улучив удобное мгновение, Владимир Николаич прощался с Лизой и говорил ей, держа ее за руку: «Вы
знаете, кто меня привлекает сюда; вы
знаете, зачем я беспрестанно езжу в
ваш дом; к чему тут слова, когда и так все ясно».
«Прилагаемая бумажка вам объяснит все. Кстати скажу вам, что я не
узнал вас: вы, такая всегда аккуратная, роняете такие важные бумаги. (Эту фразу бедный Лаврецкий готовил и лелеял в течение нескольких часов.) Я не могу больше вас видеть; полагаю, что и вы не должны желать свидания со мною. Назначаю вам пятнадцать тысяч франков в год; больше дать не могу. Присылайте
ваш адрес в деревенскую контору. Делайте, что хотите; живите, где хотите. Желаю вам счастья. Ответа не нужно».
— Постойте, — неожиданно крикнул ей вслед Лаврецкий. — У меня есть до
вашей матушки и до вас великая просьба: посетите меня на моем новоселье. Вы
знаете, я завел фортепьяно; Лемм гостит у меня; сирень теперь цветет; вы подышите деревенским воздухом и можете вернуться в тот же день, — согласны вы?
Вы
знаете, на какую ножку немец хромает,
знаете, что плохо у англичан и у французов, — и вам
ваше жалкое знание в подспорье идет, лень
вашу постыдную, бездействие
ваше гнусное оправдывает.
— Ничего, ничего, — с живостью подхватила она, — я
знаю, я не вправе ничего требовать; я не безумная, поверьте; я не надеюсь, я не смею надеяться на
ваше прощение; я только осмеливаюсь просить вас, чтобы вы приказали мне, что мне делать, где мне жить? Я, как рабыня, исполню
ваше приказание, какое бы оно ни было.
— Мне нечего вам приказывать, — возразил тем же голосом Лаврецкий, — вы
знаете — между нами все кончено… и теперь более, чем когда-нибудь. Вы можете жить, где вам угодно; и если вам мало
вашей пенсии…
—
Знаете ли, — шепнула она Варваре Павловне, — я хочу попытаться помирить вас с
вашим мужем; не отвечаю за успех, но попытаюсь. Он меня, вы
знаете, очень уважает.
— Вы были бы моей спасительницей, ma tante, — проговорила она печальным голосом, — я не
знаю, как благодарить вас за все
ваши ласки; но я слишком виновата перед Федором Иванычем; он простить меня не может.
— Да, — возразила Марья Дмитриевна и отпила немного воды. — Я
узнала, что вы прошли прямо к тетушке; я приказала вас просить к себе: мне нужно переговорить с вами. Садитесь, пожалуйста. — Марья Дмитриевна перевела дыхание. — Вы
знаете, — продолжала она, —
ваша жена приехала.
— А потом, что это у вас за ангелочек эта Адочка, что за прелесть! Как она мила, какая умненькая; по-французски как говорит; и по-русски понимает — меня тетенькой назвала. И
знаете ли, этак чтобы дичиться, как все почти дети в ее годы дичатся, — совсем этого нет. На вас так похожа, Федор Иваныч, что ужас. Глаза, брови… ну вы, как есть — вы. Я маленьких таких детей не очень люблю, признаться; но в
вашу дочку просто влюбилась.
— Не вините ее, — поспешно проговорила Марья Дмитриевна, — она ни за что не хотела остаться, но я приказала ей остаться, я посадила ее за ширмы. Она уверяла меня, что это еще больше вас рассердит; я и слушать ее не стала; я лучше ее вас
знаю. Примите же из рук моих
вашу жену; идите, Варя, не бойтесь, припадите к
вашему мужу (она дернула ее за руку) — и мое благословение…
Неточные совпадения
Купцы. Так уж сделайте такую милость,
ваше сиятельство. Если уже вы, то есть, не поможете в нашей просьбе, то уж не
знаем, как и быть: просто хоть в петлю полезай.
Бобчинский. Возле будки, где продаются пироги. Да, встретившись с Петром Ивановичем, и говорю ему: «Слышали ли вы о новости-та, которую получил Антон Антонович из достоверного письма?» А Петр Иванович уж услыхали об этом от ключницы
вашей Авдотьи, которая, не
знаю, за чем-то была послана к Филиппу Антоновичу Почечуеву.
Хлестаков. Нет, нет, не отговаривайтесь! Мне хочется
узнать непременно
ваш вкус.
Осип. Да на что мне она? Не
знаю я разве, что такое кровать? У меня есть ноги; я и постою. Зачем мне
ваша кровать?
Городничий. Ах, боже мой! Я, ей-ей, не виноват ни душою, ни телом. Не извольте гневаться! Извольте поступать так, как
вашей милости угодно! У меня, право, в голове теперь… я и сам не
знаю, что делается. Такой дурак теперь сделался, каким еще никогда не бывал.