Неточные совпадения
Нам принесли туда соломы, сена; работник на траве подле реки наставил самовар и, присев на корточки,
начал усердно дуть
в трубу…
Стадо диких уток со свистом промчалось над нами, и мы слышали, как оно спустилось на реку недалеко от нас. Уже совсем стемнело и
начинало холодать;
в роще звучно щелкал соловей. Мы зарылись
в сено и заснули.
В это время, от двенадцати до трех часов, самый решительный и сосредоточенный человек не
в состоянии охотиться, и самая преданная собака
начинает «чистить охотнику шпоры», то есть идет за ним шагом, болезненно прищурив глаза и преувеличенно высунув язык, а
в ответ на укоризны своего господина униженно виляет хвостом и выражает смущение на лице, но вперед не подвигается.
Вы не медик, милостивый государь; вы понять не можете, что происходит
в душе нашего брата, особенно на первых порах, когда он
начинает догадываться, что болезнь-то его одолевает.
В «тверёзом» виде не лгал; а как выпьет — и
начнет рассказывать, что у него
в Питере три дома на Фонтанке: один красный с одной трубой, другой — желтый с двумя трубами, а третий — синий без труб, и три сына (а он и женат-то не бывал): один
в инфантерии, другой
в кавалерии, третий сам по себе…
— Миловидка, Миловидка… Вот граф его и
начал упрашивать: «Продай мне, дескать, твою собаку: возьми, что хочешь». — «Нет, граф, говорит, я не купец: тряпицы ненужной не продам, а из чести хоть жену готов уступить, только не Миловидку… Скорее себя самого
в полон отдам». А Алексей Григорьевич его похвалил: «Люблю», — говорит. Дедушка-то ваш ее назад
в карете повез; а как умерла Миловидка, с музыкой
в саду ее похоронил — псицу похоронил и камень с надписью над псицей поставил.
Вот и
начал Александр Владимирыч, и говорит: что мы, дескать, кажется, забыли, для чего мы собрались; что хотя размежевание, бесспорно, выгодно для владельцев, но
в сущности оно введено для чего? — для того, чтоб крестьянину было легче, чтоб ему работать сподручнее было, повинности справлять; а то теперь он сам своей земли не знает и нередко за пять верст пахать едет, — и взыскать с него нельзя.
— Ну,
в сторону дворян, —
начал я, — что вы мне об однодворцах скажете, Лука Петрович?
Смоленские мужички заперли его на ночь
в пустую сукновальню, а на другое утро привели к проруби, возле плотины, и
начали просить барабанщика «de la grrrrande armée» уважить их, то есть нырнуть под лед.
M-r Lejeune не мог согласиться на их предложение и
в свою очередь
начал убеждать смоленских мужичков, на французском диалекте, отпустить его
в Орлеан.
Я сел под деревом; он же, напротив того, с своей стороны,
начал выкидывать ружьем артикул-с, причем целился
в меня.
Ермолай не возвращался более часу. Этот час нам показался вечностью. Сперва мы перекликивались с ним очень усердно; потом он стал реже отвечать на наши возгласы, наконец умолк совершенно.
В селе зазвонили к вечерне. Меж собой мы не разговаривали, даже старались не глядеть друг на друга. Утки носились над нашими головами; иные собирались сесть подле нас, но вдруг поднимались кверху, как говорится, «колом», и с криком улетали. Мы
начинали костенеть. Сучок хлопал глазами, словно спать располагался.
Я нашел и настрелял довольно много дичи; наполненный ягдташ немилосердно резал мне плечо, но уже вечерняя заря погасала, и
в воздухе, еще светлом, хотя не озаренном более лучами закатившегося солнца,
начинали густеть и разливаться холодные тени, когда я решился наконец вернуться к себе домой.
— А скажи, пожалуй, Павлуша, —
начал Федя, — что, у вас тоже
в Шаламове было видать предвиденье-то небесное [Так мужики называют у нас солнечное затмение. — Примеч. авт.]?
Он задергал вожжами, завозился на облучке и
начал покрикивать на лошадей, то и дело поглядывая куда-то
в сторону.
— Ну, для чего ты пташку убил? —
начал он, глядя мне прямо
в лицо.
Странное какое-то беспокойство овладевает вами
в его доме; даже комфорт вас не радует, и всякий раз, вечером, когда появится перед вами завитый камердинер
в голубой ливрее с гербовыми пуговицами и
начнет подобострастно стягивать с вас сапоги, вы чувствуете, что если бы вместо его бледной и сухопарой фигуры внезапно предстали перед вами изумительно широкие скулы и невероятно тупой нос молодого дюжего парня, только что взятого барином от сохи, но уже успевшего
в десяти местах распороть по швам недавно пожалованный нанковый кафтан, — вы бы обрадовались несказанно и охотно бы подверглись опасности лишиться вместе с сапогом и собственной вашей ноги вплоть до самого вертлюга…
Со всем тем, ехали мы довольно долго; я сидел
в одной коляске с Аркадием Павлычем и под конец путешествия почувствовал тоску смертельную, тем более, что
в течение нескольких часов мой знакомец совершенно выдохся и
начинал уже либеральничать.
Мерными шагами дошел он до печки, сбросил свою ношу, приподнялся, достал из заднего кармана табакерку, вытаращил глаза и
начал набивать себе
в нос тертый донник, смешанный с золой.
Мы вышли на балкон, сели и
начали разговаривать. Мардарий Аполлоныч взглянул вниз и вдруг пришел
в ужасное волненье.
Однако табачный дым
начинал выедать мне глаза.
В последний раз выслушав восклицание Хлопакова и хохот князя, я отправился
в свой нумер, где на волосяном, узком и продавленном диване, с высокой выгнутой спинкой, мой человек уже постлал мне постель.
На другой день пошел я смотреть лошадей по дворам и
начал с известного барышника Ситникова. Через калитку вошел я на двор, посыпанный песочком. Перед настежь раскрытою дверью конюшни стоял сам хозяин, человек уже не молодой, высокий и толстый,
в заячьем тулупчике, с поднятым и подвернутым воротником. Увидав меня, он медленно двинулся ко мне навстречу, подержал обеими руками шапку над головой и нараспев произнес...
Господин Хлопаков потупился, съежился, пробрался
в уголок и
начал втихомолку набивать себе трубочку…
В течение первых трех лет разлуки Андрюша писал довольно часто, прилагал иногда к письмам рисунки. Г-н Беневоленский изредка прибавлял также несколько слов от себя, большей частью одобрительных; потом письма реже стали, реже, наконец совсем прекратились. Целый год безмолвствовал племянник; Татьяна Борисовна
начинала уже беспокоиться, как вдруг получила записочку следующего содержания...
Бывало, поймает товарища где-нибудь
в углу и
начнет его расспрашивать: слушает, удивляется, верит ему на слово и уж так потом за ним и повторяет.
Я
начал рассказывать. Он так и впился
в меня. К вечеру я уехал, а дней через десять получил следующее письмо от г. Крупяникова...
— А кому
начать? — спросил он слегка изменившимся голосом у Дикого-Барина, который все продолжал стоять неподвижно посередине комнаты, широко расставив толстые ноги и почти по локоть засунув могучие руки
в карманы шаровар.
Моргач самодовольно усмехнулся, взял картуз
в обе руки и
начал его встряхивать.
Я узнал только, что он некогда был кучером у старой бездетной барыни, бежал со вверенной ему тройкой лошадей, пропадал целый год и, должно быть, убедившись на деле
в невыгодах и бедствиях бродячей жизни, вернулся сам, но уже хромой, бросился
в ноги своей госпоже и,
в течение нескольких лет примерным поведеньем загладив свое преступленье, понемногу вошел к ней
в милость, заслужил, наконец, ее полную доверенность, попал
в приказчики, а по смерти барыни, неизвестно каким образом, оказался отпущенным на волю, приписался
в мещане,
начал снимать у соседей бакши, разбогател и живет теперь припеваючи.
Обалдуй бросился ему на шею и
начал душить его своими длинными, костлявыми руками; на жирном лице Николая Иваныча выступила краска, и он словно помолодел; Яков, как сумасшедший, закричал: «Молодец, молодец!» — даже мой сосед, мужик
в изорванной свите, не вытерпел и, ударив кулаком по столу, воскликнул: «А-га! хорошо, черт побери, хорошо!» — и с решительностью плюнул
в сторону.
Внутренность рощи, влажной от дождя, беспрестанно изменялась, смотря по тому, светило ли солнце, или закрывалось облаком; она то озарялась вся, словно вдруг
в ней все улыбнулось: тонкие стволы не слишком частых берез внезапно принимали нежный отблеск белого шелка, лежавшие на земле мелкие листья вдруг пестрели и загорались червонным золотом, а красивые стебли высоких кудрявых папоротников, уже окрашенных
в свой осенний цвет, подобный цвету переспелого винограда, так и сквозили, бесконечно путаясь и пересекаясь перед глазами; то вдруг опять все кругом слегка синело: яркие краски мгновенно гасли, березы стояли все белые, без блеску, белые, как только что выпавший снег, до которого еще не коснулся холодно играющий луч зимнего солнца; и украдкой, лукаво,
начинал сеяться и шептать по лесу мельчайший дождь.
— А что, —
начал он, продолжая глядеть куда-то
в сторону, качая ногою и зевая, — давно ты здесь?
Виктор лениво протянул руку, взял, небрежно понюхал цветы и
начал вертеть их
в пальцах, с задумчивой важностью посматривая вверх.
Однако я
начинал несколько скучать, как вдруг ко мне присоединился некто Войницын, недоучившийся молодой человек, проживавший
в доме Александра Михайлыча
в качестве… мудрено сказать,
в каком именно качестве.
Нужно ли рассказывать читателю, как посадили сановника на первом месте между штатским генералом и губернским предводителем, человеком с свободным и достойным выражением лица, совершенно соответствовавшим его накрахмаленной манишке, необъятному жилету и круглой табакерке с французским табаком, — как хозяин хлопотал, бегал, суетился, потчевал гостей, мимоходом улыбался спине сановника и, стоя
в углу, как школьник, наскоро перехватывал тарелочку супу или кусочек говядины, — как дворецкий подал рыбу
в полтора аршина длины и с букетом во рту, — как слуги,
в ливреях, суровые на вид, угрюмо приставали к каждому дворянину то с малагой, то с дрей-мадерой и как почти все дворяне, особенно пожилые, словно нехотя покоряясь чувству долга, выпивали рюмку за рюмкой, — как, наконец, захлопали бутылки шампанского и
начали провозглашаться заздравные тосты: все это, вероятно, слишком известно читателю.
Целых два года я провел еще после того за границей: был
в Италии, постоял
в Риме перед Преображением, и перед Венерой во Флоренции постоял; внезапно повергался
в преувеличенный восторг, словно злость на меня находила; по вечерам пописывал стишки,
начинал дневник; словом, и тут вел себя, как все.
— Иным грушам, —
начал он опять после небольшого молчания, — нужно некоторое время полежать под землей
в подвале, для того чтобы войти, как говорится,
в настоящий свой вкус; моя покойница, видно, тоже принадлежала к подобным произведениям природы.
Однако, несмотря на порядок и хозяйственный расчет, Еремей Лукич понемногу пришел
в весьма затруднительное положение:
начал сперва закладывать свои деревеньки, а там и к продаже приступил; последнее прадедовское гнездо, село с недостроенною церковью, продала уже казна, к счастью, не при жизни Еремея Лукича, — он бы не вынес этого удара, — а две недели после его кончины.
Ему показали завещание — он покраснел, зажмурился,
начал отмахиваться руками и зарыдал
в три ручья.
Года за два до кончины здоровье стало изменять ему: он
начал страдать одышкой, беспрестанно засыпал и, проснувшись, не скоро мог прийти
в себя: уездный врач уверял, что это с ним происходили «ударчики».
Чертопханов гикнул, вытянул лошадь нагайкой по шее, помчался прямо на толпу — и, ворвавшись
в нее,
начал той же самой нагайкой без разбору лупить мужиков направо и налево, приговаривая прерывистым голосом...
— Васе благородие, —
начал жид, приободрившись и осклабясь, — надо бы, по русскому обычаю, из полы
в полу…
— А то раз, —
начала опять Лукерья, — вот смеху-то было! Заяц забежал, право! Собаки, что ли, за ним гнались, только он прямо
в дверь как прикатит!.. Сел близехонько и долго-таки сидел, все носом водил и усами дергал — настоящий офицер! И на меня смотрел. Понял, значит, что я ему не страшна. Наконец, встал, прыг-прыг к двери, на пороге оглянулся — да и был таков! Смешной такой!
— Послушай, Лукерья, —
начал я наконец. — Послушай, какое я тебе предложение сделаю. Хочешь, я распоряжусь: тебя
в больницу перевезут,
в хорошую городскую больницу? Кто знает, быть может, тебя еще вылечат? Во всяком случае, ты одна не будешь…
— Как погляжу я, барин, на вас, —
начала она снова, — очень вам меня жалко. А вы меня не слишком жалейте, право! Я вам, например, что скажу: я иногда и теперь… Вы ведь помните, какая я была
в свое время веселая? Бой-девка!.. так знаете что? Я и теперь песни пою.
Вошедший на минутку Ермолай
начал меня уверять, что «этот дурак (вишь, полюбилось слово! — заметил вполголоса Филофей), этот дурак совсем счету деньгам не знает», — и кстати напомнил мне, как лет двадцать тому назад постоялый двор, устроенный моей матушкой на бойком месте, на перекрестке двух больших дорог, пришел
в совершенный упадок оттого, что старый дворовый, которого посадили туда хозяйничать, действительно не знал счета деньгам, а ценил их по количеству — то есть отдавал, например, серебряный четвертак за шесть медных пятаков, причем, однако, сильно ругался.