Неточные совпадения
Он лежал неловко;
его большая, кверху широкая, книзу заостренная голова неловко сидела на длинной шее; неловкость сказывалась в
самом положении
его рук,
его туловища, плотно охваченного коротким черным сюртучком,
его длинных ног с поднятыми коленями, подобных задним ножкам стрекозы.
Старики — те за ней и не гонялись; она
сама сходила в
их создания, откуда — Бог весть, с неба, что ли.
Сладкий запах с каждым дыханием втеснялся в
самую глубь груди, но грудь
им охотно дышала.
Братья
его поступили в кадетские корпуса;
он был
самый младший, любимец матери, нежного телосложения:
он остался дома.
— Ну полноте, не сердитесь, — промолвил
он спустя немного. — Я виноват. Но в
самом деле, что за охота, помилуйте, теперь, в такую погоду, под этими деревьями, толковать о философии? Давайте лучше говорить о соловьях, о розах, о молодых глазах и улыбках.
Шубин не выходил из своей комнаты до
самой ночи. Уже совсем стемнело, неполный месяц стоял высоко на небе, Млечный Путь забелел и звезды запестрели, когда Берсенев, простившись с Анной Васильевной, Еленой и Зоей, подошел к двери своего приятеля.
Он нашел ее запертою и постучался.
Гувернантка эта очень любила литературу и
сама пописывала стишки; она приохотила Елену к чтению, но чтение одно ее не удовлетворяло: она с детства жаждала деятельности, деятельного добра; нищие, голодные, больные ее занимали, тревожили, мучили; она видела
их во сне, расспрашивала об
них всех своих знакомых; милостыню она подавала заботливо, с невольною важностью, почти с волнением.
Все притесненные животные, худые дворовые собаки, осужденные на смерть котята, выпавшие из гнезда воробьи, даже насекомые и гады находили в Елене покровительство и защиту: она
сама кормила
их, не гнушалась
ими.
Она вспомнила выражение
его несмелых глаз,
его улыбки — и
сама улыбнулась и задумалась, но уже не о
нем.
Долго глядела она на темное, низко нависшее небо; потом она встала, движением головы откинула от лица волосы и,
сама не зная зачем, протянула к
нему, к этому небу, свои обнаженные, похолодевшие руки; потом она
их уронила, стала на колени перед своею постелью, прижалась лицом к подушке и, несмотря на все свои усилия не поддаться нахлынувшему на нее чувству, заплакала какими-то странными, недоумевающими, но жгучими слезами.
Он нанимал комнату у
самого того портного, который столь равнодушно взирал из форточки на затруднение забредшего человека, — большую, почти совсем пустую комнату с темно-зелеными стенами, тремя квадратными окнами, крошечною кроваткой в одном углу, кожаным диванчиком в другом и громадной клеткой, подвешенной под
самый потолок; в этой клетке когда-то жил соловей.
— Сядьте, — сказал
он и
сам присел на край стола. — У меня, вы видите, еще беспорядок, — прибавил Инсаров, указывая на груду бумаг и книг на полу, — еще не обзавелся, как должно. Некогда еще было.
Он с
самой отставки постоянно жил в Москве процентами с небольшого капитала, оставленного
ему женой из купчих.
— Вразумите
его вы
сами.
Он вас скорей послушает. А я на
него не в претензии.
Владелец восьмидесяти двух душ, которых
он освободил перед смертию, иллюминат, старый гёттингенский студент, автор рукописного сочинения о «Проступлениях или прообразованиях духа в мире», сочинения, в котором шеллингианизм, сведенборгианизм и республиканизм смешались
самым оригинальным образом, отец Берсенева привез
его в Москву еще мальчиком, тотчас после кончины
его матери, и
сам занялся
его воспитанием.
Он не раскаивался в своем намерении познакомить Елену с Инсаровым,
он находил весьма естественным то глубокое впечатление, которое произвели на нее
его рассказы о молодом болгаре… не
сам ли
он старался усилить это впечатление!
Эта грусть не помешала
ему, однако, взяться за Историю Гогенштауфенов и начать читать ее с
самой той страницы, на которой
он остановился накануне.
Инсаров слушал
его внимательно, возражал редко, но дельно; из возражений
его видно было, что
он старался дать
самому себе отчет в том: нужно ли
ему заняться Фейербахом, или же можно обойтись без
него.
Сам Шубин очень дурачился, выбегал вперед, становился в позы известных статуй, кувыркался на траве: спокойствие Инсарова не то чтобы раздражало
его, а заставляло
его кривляться.
Елена попросила
их сесть и
сама села, а Зоя отправилась наверх; надо было предуведомить Анну Васильевну.
Инсаров действительно произвел на Елену меньше впечатления, чем она
сама ожидала, или, говоря точнее,
он произвел на нее не то впечатление, которого ожидала она.
«Но, — думала она, —
он сегодня говорил очень мало, я
сама виновата; я не расспрашивала
его; подождем до другого раза… а глаза у
него выразительные, честные глаза».
— Да, надо, — проговорил Инсаров и ничего больше не сказал до
самого дома.
Он тотчас заперся в своей комнате, но свеча горела у
него далеко за полночь.
— Это другое дело! Для
них он герой; а, признаться сказать, я себе героев иначе представляю: герой не должен уметь говорить: герой мычит, как бык; зато двинет рогом — стены валятся. И
он сам не должен знать, зачем
он двигает, а двигает. Впрочем, может быть, в наши времена требуются герои другого калибра.
Вы, господа, видите, что человек смеется, значит, по-вашему,
ему легко; вы можете доказать
ему, что
он самому себе противоречит, — значит,
он не страдает…
Самое спокойствие Инсарова ее смущало: ей казалось, что она не имеет права заставить
его высказываться, и она решалась ждать; со всем тем она чувствовала, что с каждым
его посещением, как бы незначительны ни были обмененные между
ними слова,
он привлекал ее более и более; но ей не пришлось остаться с
ним наедине, а чтобы сблизиться с человеком — нужно хоть однажды побеседовать с
ним с глазу на глаз.
Берсенев понимал, что воображение Елены поражено Инсаровым, и радовался, что
его приятель не провалился, как утверждал Шубин;
он с жаром, до малейших подробностей, рассказывал ей все, что знал о
нем (мы часто, когда
сами хотим понравиться другому человеку, превозносим в разговоре с
ним наших приятелей, почти никогда притом не подозревая, что мы тем
самым себя хвалим), и лишь изредка, когда бледные щеки Елены слегка краснели, а глаза светлели и расширялись, та нехорошая, уже
им испытанная, грусть щемила
его сердце.
—
Он, вероятно, в Москву отправился, — промолвила она, стараясь казаться равнодушной и в то же время
сама дивясь тому, что она старается казаться равнодушной.
В тот же день, вечером, принесли от
него записку Елене. «Вернулся, — писал
он ей, — загорелый и в пыли по
самые брови; но зачем и куда ездил, не знаю; не узнаете ли вы?»
Шубину вышел приказ нанять ямскую коляску (одной кареты было мало) и приготовить подставных лошадей; казачок два раза сбегал к Берсеневу и Инсарову и снес
им две пригласительные записки, написанные сперва по-русски, потом по-французски Зоей;
сама Анна Васильевна хлопотала о дорожном туалете барышень.
Увар Иванович
сам движением пальца подозвал к себе Шубина;
он знал, что тот будет дразнить
его всю дорогу, но между «черноземной силой» и молодым художником существовала какая-то странная связь и бранчивая откровенность.
Тебе же, мой друг, советую ботанизировать; в твоем положении это
самое лучшее, что ты придумать можешь;
оно же и в ученом отношении полезно.
Шубин присоединился к Зое и беспрестанно наливал ей вина; она отказывалась,
он ее потчевал и кончал тем, что
сам выпивал стакан и потом опять ее потчевал;
он также уверял ее, что желает преклонить свою голову к ней на колени; она никак не хотела позволить
ему «этакую большую вольность».
Инсаров шагнул было вперед, но Шубин остановил
его и
сам заслонил Анну Васильевну.
Но, лишившись своего главы, гуляки присмирели и ни словечка не вымолвили; один только,
самый храбрый из
них, пробормотал, потряхивая головой: «Ну, это, однако… это Бог знает что… после этого»; а другой даже шляпу снял.
Когда
он приходит и сидит и слушает внимательно, а
сам не старается, не хлопочет, я гляжу на
него, и мне приятно — но только; а когда
он уйдет, я все припоминаю
его слова и досадую на себя и даже волнуюсь…
сама не знаю отчего.
Разговаривая с
ним, я вдруг вспомнила нашего буфетчика Василия, который вытащил из горевшей избы безногого старика и
сам чуть не погиб.
В тот
самый день, когда Елена вписывала это последнее, роковое слово в свой дневник, Инсаров сидел у Берсенева в комнате, а Берсенев стоял перед
ним, с выражением недоумения на лице. Инсаров только что объявил
ему о своем намерении на другой же день переехать в Москву.
— Я думаю, — промолвил
он и
сам понизил голос, — я думаю, что теперь сбылось то, что я тогда напрасно предполагал.
Она попыталась заговорить с
ним и извинилась перед
ним,
сама не зная в чем…
Дождик сеялся все мельче и мельче, солнце заиграло на мгновение. Елена уже собиралась покинуть свое убежище… Вдруг в десяти шагах от часовни она увидела Инсарова. Закутанный плащом,
он шел по той же
самой дороге, по которой пришла Елена; казалось,
он спешил домой.
Если б в это мгновение Инсаров поднял глаза на Елену,
он бы заметил, что лицо ее все больше светлело, чем больше
он сам хмурился и темнел; но
он упорно глядел на пол.
«
Он тут,
он любит… чего ж еще?» Тишина блаженства, тишина невозмутимой пристани, достигнутой цели, та небесная тишина, которая и
самой смерти придает и смысл и красоту, наполнила ее всю своею божественной волной.
«О мой брат, мой друг, мой милый!..» — шептали ее губы, и она
сама не знала, чье это сердце,
его ли, ее ли, так сладостно билось и таяло в ее груди.
Он начал горячо целовать ее узкую, розовую руку. Елена не отнимала ее от
его губ и с какою-то детскою радостью, с смеющимся любопытством глядела, как
он покрывал поцелуями то
самую руку ее, то пальцы…
К чаю она сошла в гостиную и застала там всех своих домашних и Шубина, который зорко посмотрел на нее, как только она появилась; она хотела было заговорить с
ним дружески, по-старому, да боялась
его проницательности, боялась
самой себя.
— Полусправедливый намек, говоришь ты?.. — Эти слова, резко произнесенные Шубиным, внезапно возбудили внимание Елены. — Помилуй, — продолжал
он, — в этом-то
самый вкус и есть. Справедливый намек возбуждает уныние — это не по-христиански; к несправедливому человек равнодушен — это глупо, а от полусправедливого
он и досаду чувствует и нетерпение. Например, если я скажу, что Елена Николаевна влюблена в одного из нас, какого рода это будет намек, ась?
Он не тотчас понял, в чем дело, но, приглянувшись, узнал в одной из
них Аннушку, в другой
самого Шубина.
— Пробовал, ей-Богу, — возразил Шубин и вдруг осклабился и просветлел, — да невкусно, брат, в горло не лезет, и голова потом, как барабан.
Сам великий Лущихин — Харлампий Лущихин, первая московская, а по другим, великороссийская воронка, объявил, что из меня проку не будет. Мне, по
его словам, бутылка ничего не говорит.
Не скоро она совладела с собою. Но прошла неделя, другая. Елена немного успокоилась и привыкла к новому своему положению. Она написала две маленькие записочки Инсарову и
сама отнесла
их на почту — она бы ни за что, и из стыдливости и из гордости, не решилась довериться горничной. Она начинала уже поджидать
его самого… Но вместо
его, в одно прекрасное утро, прибыл Николай Артемьевич.