Неточные совпадения
— Посмотрите, Маша, каково я шью? я уж почти кончила рукавчики, которые готовлю
себе к вашей свадьбе.
Я сердит на тебя за то, что ты так зла
к людям, а ведь люди — это ты: что же ты так зла
к самой
себе. Потому я и браню тебя. Но ты зла от умственной немощности, и потому, браня тебя, я обязан помогать тебе. С чего начать оказывание помощи? да хоть с того, о чем ты теперь думаешь: что это за писатель, так нагло говорящий со мною? — я скажу тебе, какой я писатель.
— Верочка, ты на меня не сердись. Я из любви
к тебе бранюсь, тебе же добра хочу. Ты не знаешь, каковы дети милы матерям. Девять месяцев тебя в утробе носила! Верочка, отблагодари, будь послушна, сама увидишь, что
к твоей пользе. Веди
себя, как я учу, — завтра же предложенье сделает!
— Я не сплетница, — отвечала она с неудовольствием: — сама не разношу вестей и мало их слушаю. — Это было сказано не без колкости, при всем ее благоговении
к посетителю. — Мало ли что болтают молодые люди между
собою; этим нечего заниматься.
Не тем я развращена, за что называют женщину погибшей, не тем, что было со мною, что я терпела, от чего страдала, не тем я развращена, что тело мое было предано поруганью, а тем, что я привыкла
к праздности,
к роскоши, не в силах жить сама
собою, нуждаюсь в других, угождаю, делаю то, чего не хочу — вот это разврат!
Как только она позвала Верочку
к папеньке и маменьке, тотчас же побежала сказать жене хозяйкина повара, что «ваш барин сосватал нашу барышню»; призвали младшую горничную хозяйки, стали упрекать, что она не по — приятельски
себя ведет, ничего им до сих пор не сказала; младшая горничная не могла взять в толк, за какую скрытность порицают ее — она никогда ничего не скрывала; ей сказали — «я сама ничего не слышала», — перед нею извинились, что напрасно ее поклепали в скрытности, она побежала сообщить новость старшей горничной, старшая горничная сказала: «значит, это он сделал потихоньку от матери, коли я ничего не слыхала, уж я все то должна знать, что Анна Петровна знает», и пошла сообщить барыне.
— Мне давно было известно, что Мишель волочится за вашей дочерью. Я не мешала этому, потому что молодому человеку нельзя же жить без развлечений. Я снисходительна
к шалостям молодых людей. Но я не потерплю унижения своей фамилии. Как ваша дочь осмелилась забрать
себе в голову такие виды?
Лопухов наблюдал Верочку и окончательно убедился в ошибочности своего прежнего понятия о ней, как о бездушной девушке, холодно выходящей по расчету за человека, которого презирает: он видел перед
собою обыкновенную молоденькую девушку, которая от души танцует, хохочет; да,
к стыду Верочки, надобно сказать, что она была обыкновенная девушка, любившая танцовать.
— Кажется, никого особенно. Из них никого сильно. Но нет, недавно мне встретилась одна очень странная женщина. Она очень дурно говорила мне о
себе, запретила мне продолжать знакомство с нею, — мы виделись по совершенно особенному случаю — сказала, что когда мне будет крайность, но такая, что оставалось бы только умереть, чтобы тогда я обратилась
к ней, но иначе — никак. Ее я очень полюбила.
Она скажет: «скорее умру, чем — не то что потребую, не то что попрошу, — а скорее, чем допущу, чтобы этот человек сделал для меня что-нибудь, кроме того, что ему самому приятно; умру скорее, чем допущу, чтобы он для меня стал
к чему-нибудь принуждать
себя, в чем-нибудь стеснять
себя».
А вот что странно, Верочка, что есть такие же люди, у которых нет этого желания, у которых совсем другие желания, и им, пожалуй, покажется странно, с какими мыслями ты, мой друг, засыпаешь в первый вечер твоей любви, что от мысли о
себе, о своем милом, о своей любви, ты перешла
к мыслям, что всем людям надобно быть счастливыми, и что надобно помогать этому скорее прийти.
Когда коллежский секретарь Иванов уверяет коллежского советника Ивана Иваныча, что предан ему душою и телом, Иван Иваныч знает по
себе, что преданности душою и телом нельзя ждать ни от кого, а тем больше знает, что в частности Иванов пять раз продал отца родного за весьма сходную цену и тем даже превзошел его самого, Ивана Иваныча, который успел предать своего отца только три раза, а все-таки Иван Иваныч верит, что Иванов предан ему, то есть и не верит ему, а благоволит
к нему за это, и хоть не верит, а дает ему дурачить
себя, — значит, все-таки верит, хоть и не верит.
Лицо Марьи Алексевны, сильно разъярившееся при первом слове про обед, сложило с
себя решительный гнев при упоминании о Матрене и приняло выжидающий вид: — «посмотрим, голубчик, что-то приложишь от
себя к обеду? — у Денкера, — видно, что-нибудь хорошее!» Но голубчик, вовсе не смотря на ее лицо, уже вынул портсигар, оторвал клочок бумаги от завалявшегося в нем письма, вынул карандаш и писал.
Я обо всем предупреждаю читателя, потому скажу ему, чтоб он не предполагал этот монолог Лопухова заключающим в
себе таинственный намек автора на какой-нибудь важный мотив дальнейшего хода отношений между Лопуховым и Верою Павловною; жизнь Веры Павловны не будет подтачиваться недостатком возможности блистать в обществе и богато наряжаться, и ее отношения
к Лопухову не будут портиться «вредным чувством» признательности.
— Верочка, мой дружочек, у меня есть просьба
к тебе. Нам надобно поговорить хорошенько. Ты очень тоскуешь по воле. Ну, дай
себе немножко воли, ведь нам надобно поговорить?
— А вот и я готов, — подошел Алексей Петрович: — пойдемте в церковь. — Алексей Петрович был весел, шутил; но когда начал венчанье, голос его несколько задрожал — а если начнется дело? Наташа, ступай
к отцу, муж не кормилец, а плохое житье от живого мужа на отцовских хлебах! впрочем, после нескольких слов он опять совершенно овладел
собою.
Марья Алексевна и ругала его вдогонку и кричала других извозчиков, и бросалась в разные стороны на несколько шагов, и махала руками, и окончательно установилась опять под колоннадой, и топала, и бесилась; а вокруг нее уже стояло человек пять парней, продающих разную разность у колонн Гостиного двора; парни любовались на нее, обменивались между
собою замечаниями более или менее неуважительного свойства, обращались
к ней с похвалами остроумного и советами благонамеренного свойства: «Ай да барыня, в кою пору успела нализаться, хват, барыня!» — «барыня, а барыня, купи пяток лимонов-то у меня, ими хорошо закусывать, для тебя дешево отдам!» — «барыня, а барыня, не слушай его, лимон не поможет, а ты поди опохмелись!» — «барыня, а барыня, здорова ты ругаться; давай об заклад ругаться, кто кого переругает!» — Марья Алексевна, сама не помня, что делает, хватила по уху ближайшего из собеседников — парня лет 17, не без грации высовывавшего ей язык: шапка слетела, а волосы тут, как раз под рукой; Марья Алексевна вцепилась в них.
Стало быть, вы не станете много интересоваться тем, что
к похвале вашему уму и силе вашего характера не прибавлено похвалы вашим добродетелям, вы и не считаете
себя имеющею их, и не считаете достоинством, а скорее считаете принадлежностью глупости иметь их.
— Рассказывай подробности; да, верно, ты сама все обдумала и сумеешь приспособиться
к обстоятельствам. Ты знаешь, тут важнее всего принцип, да характер, да уменье. Подробности определяются сами
собою, по особенным условиям каждой обстановки.
Дня через четыре Жюли приехала
к Вере Павловне и дала довольно много заказов от
себя, дала адресы нескольких своих приятельниц, от которых также можно получить заказы.
«Как у меня доставало силы жить в таких гадких стеснениях? Как я могла дышать в этом подвале? И не только жила, даже осталась здорова. Это удивительно, непостижимо. Как я могла тут вырасти с любовью
к добру? Непонятно, невероятно», думала Вера Павловна, возвращаясь домой, и чувствовала
себя отдыхающей после удушья.
— Не исповедуйтесь, Серж, — говорит Алексей Петрович, — мы знаем вашу историю; заботы об излишнем, мысли о ненужном, — вот почва, на которой вы выросли; эта почва фантастическая. Потому, посмотрите вы на
себя: вы от природы человек и не глупый, и очень хороший, быть может, не хуже и не глупее нас, а
к чему же вы пригодны, на что вы полезны?
А у меня пристрастие вот
к тому, чем заняться я с вами пробую, и я на свое пристрастие не то что не разоряюсь, а даже и вовсе не трачу никаких денег, только что рада им заниматься и без дохода от него
себе.
Вера Павловна, — теперь она уже окончательно Вера Павловна до следующего утра, — хлопочет по хозяйству: ведь у ней одна служанка, молоденькая девочка, которую надобно учить всему; а только выучишь, надобно приучать новую
к порядку: служанки не держатся у Веры Павловны, все выходят замуж — полгода, немного больше, смотришь, Вера Павловна уж и шьет
себе какую-нибудь пелеринку или рукавчики, готовясь быть посаженною матерью; тут уж нельзя отказаться, — «как же, Вера Павловна, ведь вы сами все устроили, некому быть, кроме вас».
К Вере Павловне они питают беспредельное благоговение, она даже дает им целовать свою руку, не чувствуя
себе унижения, и держит
себя с ними, как будто пятнадцатью годами старше их, то есть держит
себя так, когда не дурачится, но, по правде сказать, большею частью дурачится, бегает, шалит с ними, и они в восторге, и тут бывает довольно много галопированья и вальсированья, довольно много простой беготни, много игры на фортепьяно, много болтовни и хохотни, и чуть ли не больше всего пения; но беготня, хохотня и все нисколько не мешает этой молодежи совершенно, безусловно и безгранично благоговеть перед Верою Павловною, уважать ее так, как дай бог уважать старшую сестру, как не всегда уважается мать, даже хорошая.
Я и сам не мог вырасти таким, — рос не в такую эпоху; потому-то, что я сам не таков, я и могу не совестясь выражать свое уважение
к нему;
к сожалению, я не
себя прославляю, когда говорю про этих людей: славные люди.
Но как европейцы между китайцами все на одно лицо и на одни манер только по отношению
к китайцам, а на самом деле между европейцами несравненно больше разнообразия, чем между китайцами, так и в этом, по-видимому, одном типе, разнообразие личностей развивается на разности более многочисленные и более отличающиеся друг от друга, чем все разности всех остальных типов разнятся между
собою.
Но все это опять только по отношению
к понятиям китайцев, а сами между
собою они находят очень большие разности понимания, по разности натур.
Через три — четыре дня Кирсанов, должно быть, опомнился, увидел дикую пошлость своих выходок; пришел
к Лопуховым, был как следует, потом стал говорить, что он был пошл; из слов Веры Павловны он заметил, что она не слышала от мужа его глупостей, искренно благодарил Лопухова за эту скромность, стал сам, в наказание
себе, рассказывать все Вере Павловне, расчувствовался, извинялся, говорил, что был болен, и опять выходило как-то дрянно.
Скоро
к Кирсанову в самом деле стали холодны, он действительно имел уже причину не находить
себе удовольствия у Лопуховых и перестал бывать.
И точно: от вина лицо портится, и это не могло вдруг пройти, а тогда уж прошло, и цвет лица у меня стал нежный, и глаза стали яснее; и опять то, что я от прежнего обращения отвыкла, стала говорить скромно, знаете, мысли у меня скоро стали скромные, когда я перестала пить, а в словах я еще путалась и держала
себя иногда в забывчивости, по прежнему неряшеству; а
к этому времени я уж попривыкла и держать
себя, и говорить скромнее.
Зачем это нужно знать ей, она не сказывала, и Лопухов не почел
себя вправе прямо говорить ей о близости кризиса, не видя в ее вопросах ничего, кроме обыкновенной привязанности
к жизни.
Грусть его по ней, в сущности, очень скоро сгладилась; но когда грусть рассеялась на самом деле, ему все еще помнилось, что он занят этой грустью, а когда он заметил, что уже не имеет грусти, а только вспоминает о ней, он увидел
себя в таких отношениях
к Вере Павловне, что нашел, что попал в большую беду.
Первый случай — если поступки эти занимательны для нас с теоретической стороны, как психологические явления, объясняющие натуру человека, то есть, если мы имеем в них умственный интерес; другой случай — если, судьба человека зависит от нас, тут мы были бы виноваты перед
собою, при невнимательности
к его поступкам, то есть, если мы имеем в них интерес совести.
— Слушай, Дмитрий, — сказал Кирсанов еще более серьезным тоном: — мы с тобою друзья. Но есть вещи, которых не должны дозволять
себе и друзья. Я прошу тебя прекратить этот разговор. Я не расположен теперь
к серьезным разговорам. И никогда не бываю расположен. — Глаза Кирсанова смотрели пристально и враждебно, как будто перед ним человек, которого он подозревает в намерении совершить злодейство.
— Как? Неужели было уж поздно? Прости меня, — быстро проговорил Кирсанов, и сам не мог отдать
себе отчета, радость или огорчение взволновало его от этих слов «они не ведут ни
к чему».
— Я ничего не говорю, Александр; я только занимаюсь теоретическими вопросами. Вот еще один. Если в ком-нибудь пробуждается какая-нибудь потребность, — ведет
к чему-нибудь хорошему наше старание заглушить в нем эту потребность? Как по — твоему? Не так ли вот: нет, такое старание не ведет ни
к чему хорошему. Оно приводит только
к тому, что потребность получает утрированный размер, — это вредно, или фальшивое направление, — это и вредно, и гадко, или, заглушаясь, заглушает с
собою и жизнь, — это жаль.
Если бы Кирсанов рассмотрел свои действия в этом разговоре как теоретик, он с удовольствием заметил бы: «А как, однако же, верна теория; самому хочется сохранить свое спокойствие, возлежать на лаврах, а толкую о том, что, дескать, ты не имеешь права рисковать спокойствием женщины; а это (ты понимай уж сам) обозначает, что, дескать, я действительно совершал над
собою подвиги благородства
к собственному сокрушению, для спокойствия некоторого лица и для твоего, мой друг; а потому и преклонись перед величием души моей.
Он боялся, что когда придет
к Лопуховым после ученого разговора с своим другом, то несколько опростоволосится: или покраснеет от волнения, когда в первый раз взглянет на Веру Павловну, или слишком заметно будет избегать смотреть на нее, или что-нибудь такое; нет, он остался и имел полное право остаться доволен
собою за минуту встречи с ней: приятная дружеская улыбка человека, который рад, что возвращается
к старым приятелям, от которых должен был оторваться на несколько времени, спокойный взгляд, бойкий и беззаботный разговор человека, не имеющего на душе никаких мыслей, кроме тех, которые беспечно говорит он, — если бы вы были самая злая сплетница и смотрели на него с величайшим желанием найти что-нибудь не так, вы все-таки не увидели бы в нем ничего другого, кроме как человека, который очень рад, что может, от нечего делать, приятно убить вечер в обществе хороших знакомых.
Но он был слишком ловкий артист в своей роли, ему не хотелось вальсировать с Верою Павловною, но он тотчас же понял, что это было бы замечено, потому от недолгого колебанья, не имевшего никакого видимого отношения ни
к Вере Павловне, ни
к кому на свете, остался в ее памяти только маленький, самый легкий вопрос, который сам по
себе остался бы незаметен даже для нее, несмотря на шепот гостьи — певицы, если бы та же гостья не нашептывала бесчисленное множество таких же самых маленьких, самых ничтожных вопросов.
Она бросалась в постель, закрывала лицо руками и через четверть часа вскакивала, ходила по комнате, падала в кресла, и опять начинала ходить неровными, порывистыми шагами, и опять бросалась в постель, и опять ходила, и несколько раз подходила
к письменному столу, и стояла у него, и отбегала и, наконец, села, написала несколько слов, запечатала и через полчаса схватила письмо, изорвала, сожгла, опять долго металась, опять написала письмо, опять изорвала, сожгла, и опять металась, опять написала, и торопливо, едва запечатав, не давая
себе времени надписать адреса, быстро, быстро побежала с ним в комнату мужа, бросила его да стол, и бросилась в свою комнату, упала в кресла, сидела неподвижно, закрыв лицо руками; полчаса, может быть, час, и вот звонок — это он, она побежала в кабинет схватить письмо, изорвать, сжечь — где ж оно? его нет, где ж оно? она торопливо перебирала бумаги: где ж оно?
Она и в этот-то раз побежала
к Кирсанову потому только, что сам Рахметов дозволил ей это для ее успокоения: она слишком плакала, думая, что он хочет убить
себя.
— «Нет, и этого я не могу принять, — сказал он, — я должен подавить в
себе любовь: любовь
к вам связывала бы мне руки, они и так нескоро развяжутся у меня, — уж связаны.
Через год после того, как пропал Рахметов, один из знакомых Кирсанова встретил в вагоне, по дороге из Вены в Мюнхен, молодого человека, русского, который говорил, что объехал славянские земли, везде сближался со всеми классами, в каждой земле оставался постольку, чтобы достаточно узнать понятия, нравы, образ жизни, бытовые учреждения, степень благосостояния всех главных составных частей населения, жил для этого и в городах и в селах, ходил пешком из деревни в деревню, потом точно так же познакомился с румынами и венграми, объехал и обошел северную Германию, оттуда пробрался опять
к югу, в немецкие провинции Австрии, теперь едет в Баварию, оттуда в Швейцарию, через Вюртемберг и Баден во Францию, которую объедет и обойдет точно так же, оттуда за тем же проедет в Англию и на это употребит еще год; если останется из этого года время, он посмотрит и на испанцев, и на итальянцев, если же не останется времени — так и быть, потому что это не так «нужно», а те земли осмотреть «нужно» — зачем же? — «для соображений»; а что через год во всяком случае ему «нужно» быть уже в Северо — Американских штатах, изучить которые более «нужно» ему, чем какую-нибудь другую землю, и там он останется долго, может быть, более года, а может быть, и навсегда, если он там найдет
себе дело, но вероятнее, что года через три он возвратится в Россию, потому что, кажется, в России, не теперь, а тогда, года через три — четыре, «нужно» будет ему быть.
Какая нежная заботливость
к ничтожнейшему облегчению для
себя, и какое бесчувствие
к судьбе других!
— Бесчувственность
к Маше — только проступок, а не преступление: Маша не погибла оттого, что терла бы
себе слипающиеся глаза лишний час, — напротив, она делала это с приятным чувством, что исполняет своей долг. Но за мастерскую я, действительно, хочу грызть вас.
Если бы вы и он, оба, или хоть один из вас, были люди не развитые, не деликатные или дурные, оно развилось бы в обыкновенную свою форму — вражда между мужем и женою, вы бы грызлись между
собою, если бы оба были дурны, или один из вас грыз бы другого, а другой был бы сгрызаем, — во всяком случае, была бы семейная каторга, которою мы и любуемся в большей части супружеств; она, конечно, не помешала бы развиться и любви
к другому, но главная штука была бы в ней, в каторге, в грызении друг друга.
Его честный образ действия в ней едва — едва достаточен для покрытия его прежней вины, что он не предотвратил эту мелодраму подготовлением вас, да и
себя, вероятно,
к очень спокойному взгляду на все это, как на чистый вздор, из — за которого не стоит выпить лишний стакан чаю или не допить одного стакана чаю.
Но каждый порядочный человек вовсе не счел бы геройством поступить на месте этих изображенных мною людей точно так же, как они, и совершенно готов
к этому, если бы так случилось, и много раз поступал не хуже в случаях не менее, или даже и более трудных, и все-таки не считает
себя удивительным человеком, а только думает о
себе, что я, дескать, так
себе, ничего, довольно честный человек.
Но в одном ли прошедшем она недовольна
собою? — сначала, да, но вот она уж замечает, что недовольство
собою относится в ней и
к настоящему.