Неточные совпадения
Часам к 10 утра пришел полицейский чиновник, постучался
сам, велел слугам постучаться, — успех
тот же, как и прежде. «Нечего делать, ломай дверь, ребята».
Этот удовлетворительный для всех результат особенно прочен был именно потому, что восторжествовали консерваторы: в
самом деле, если бы только пошалил выстрелом на мосту,
то ведь, в сущности, было бы еще сомнительно, дурак ли, или только озорник.
В
то же
самое утро, часу в 12-м, молодая дама сидела в одной из трех комнат маленькой дачи на Каменном острову, шила и вполголоса напевала французскую песенку, бойкую, смелую.
Я хватаюсь за слово «знаю» и говорю: ты этого не знаешь, потому что этого тебе еще не сказано, а ты знаешь только
то, что тебе скажут;
сам ты ничего не знаешь, не знаешь даже
того, что
тем, как я начал повесть, я оскорбил, унизил тебя.
Не осуждай меня за
то, — ты
сама виновата; твоя простодушная наивность принудила меня унизиться до этой пошлости.
Я сердит на тебя за
то, что ты так зла к людям, а ведь люди — это ты: что же ты так зла к
самой себе. Потому я и браню тебя. Но ты зла от умственной немощности, и потому, браня тебя, я обязан помогать тебе. С чего начать оказывание помощи? да хоть с
того, о чем ты теперь думаешь: что это за писатель, так нагло говорящий со мною? — я скажу тебе, какой я писатель.
А через два дня после
того, как она уехала, приходил статский, только уже другой статский, и приводил с собою полицию, и много ругал Марью Алексевну; но Марья Алексевна
сама ни в одном слове не уступала ему и все твердила: «я никаких ваших делов не знаю.
Когда Верочке исполнилось шестнадцать лет, она перестала учиться у фортепьянного учителя и в пансионе, а
сама стала давать уроки в
том же пансионе; потом мать нашла ей и другие уроки.
Belle, charmante — Марья Алексевна и так уже давно слышит, что ее цыганка belle и charmante; amour — Марья Алексевна и
сама видит, что он по уши врюхался в amour; а коли amour,
то уж, разумеется, и bonheur, — что толку от этих слов?
Она в ярких красках описывала положение актрис, танцовщиц, которые не подчиняются мужчинам в любви, а господствуют над ними: «это
самое лучшее положение в свете для женщины, кроме
того положения, когда к такой же независимости и власти еще присоединяется со стороны общества формальное признание законности такого положения,
то есть, когда муж относится к жене как поклонник актрисы к актрисе».
Я не хочу ни властвовать, ни подчиняться, я не хочу ни обманывать, ни притворяться, я не хочу смотреть на мнение других, добиваться
того, что рекомендуют мне другие, когда мне
самой этого не нужно.
Для
того, что не нужно мне
самой, — я не пожертвую ничем, — не только собой, даже малейшим капризом не пожертвую.
Я хочу быть независима и жить по — своему; что нужно мне
самой, на
то я готова; чего мне не нужно,
того не хочу и не хочу.
Я хочу делать только
то, чего буду хотеть, и пусть другие делают так же; я не хочу ни от кого требовать ничего, я хочу не стеснять ничьей свободы и
сама хочу быть свободна.
Не
тем я развращена, за что называют женщину погибшей, не
тем, что было со мною, что я терпела, от чего страдала, не
тем я развращена, что тело мое было предано поруганью, а
тем, что я привыкла к праздности, к роскоши, не в силах жить
сама собою, нуждаюсь в других, угождаю, делаю
то, чего не хочу — вот это разврат!
Как только она позвала Верочку к папеньке и маменьке, тотчас же побежала сказать жене хозяйкина повара, что «ваш барин сосватал нашу барышню»; призвали младшую горничную хозяйки, стали упрекать, что она не по — приятельски себя ведет, ничего им до сих пор не сказала; младшая горничная не могла взять в толк, за какую скрытность порицают ее — она никогда ничего не скрывала; ей сказали — «я
сама ничего не слышала», — перед нею извинились, что напрасно ее поклепали в скрытности, она побежала сообщить новость старшей горничной, старшая горничная сказала: «значит, это он сделал потихоньку от матери, коли я ничего не слыхала, уж я все
то должна знать, что Анна Петровна знает», и пошла сообщить барыне.
Обстоятельства были так трудны, что Марья Алексевна только махнула рукою.
То же
самое случилось и с Наполеоном после Ватерлооской битвы, когда маршал Груши оказался глуп, как Павел Константиныч, а Лафайет стал буянить, как Верочка: Наполеон тоже бился, бился, совершал чудеса искусства, — и остался не при чем, и мог только махнуть рукой и сказать: отрекаюсь от всего, делай, кто хочет, что хочет и с собою, и со мною.
Известно, как в прежние времена оканчивались подобные положения: отличная девушка в гадком семействе; насильно навязываемый жених пошлый человек, который ей не нравится, который
сам по себе был дрянноватым человеком, и становился бы чем дальше,
тем дряннее, но, насильно держась подле нее, подчиняется ей и понемногу становится похож на человека таксебе, не хорошего, но и не дурного.
Да и
то был
сам виноват: его, было, приняли на казенное содержание, но он завел какую-то ссору и должен был удалиться на подножный корм.
А жених, сообразно своему мундиру и дому, почел нужным не просто увидеть учителя, а, увидев, смерить его с головы до ног небрежным, медленным взглядом, принятым в хорошем обществе. Но едва он начал снимать мерку, как почувствовал, что учитель — не
то, чтобы снимает тоже с него
самого мерку, а даже хуже: смотрит ему прямо в глаза, да так прилежно, что, вместо продолжения мерки, жених сказал...
Марья Алексевна хотела сделать большой вечер в день рождения Верочки, а Верочка упрашивала, чтобы не звали никаких гостей; одной хотелось устроить выставку жениха, другой выставка была тяжела. Поладили на
том, чтоб сделать
самый маленький вечер, пригласить лишь несколько человек близких знакомых. Позвали сослуживцев (конечно, постарше чинами и повыше должностями) Павла Константиныча, двух приятельниц Марьи Алексевны, трех девушек, которые были короче других с Верочкой.
— Все равно, как не осталось бы на свете ни одного бедного, если б исполнилось задушевное желание каждого бедного. Видите, как же не жалки женщины! Столько же жалки, как и бедные. Кому приятно видеть бедных? Вот точно так же неприятно мне видеть женщин с
той поры, как я узнал их тайну. А она была мне открыта моею ревнивою невестою в
самый день обручения. До
той поры я очень любил бывать в обществе женщин; после
того, — как рукою сняло. Невеста вылечила.
Она скажет: «скорее умру, чем — не
то что потребую, не
то что попрошу, — а скорее, чем допущу, чтобы этот человек сделал для меня что-нибудь, кроме
того, что ему
самому приятно; умру скорее, чем допущу, чтобы он для меня стал к чему-нибудь принуждать себя, в чем-нибудь стеснять себя».
«Как это странно, — думает Верочка: — ведь я
сама все это передумала, перечувствовала, что он говорит и о бедных, и о женщинах, и о
том, как надобно любить, — откуда я это взяла?
Если бы они это говорили, я бы знала, что умные и добрые люди так думают; а
то ведь мне все казалось, что это только я так думаю, потому что я глупенькая девочка, что кроме меня, глупенькой, никто так не думает, никто этого в
самом деле не ждет.
А факт был
тот, что Верочка, слушавшая Лопухова сначала улыбаясь, потом серьезно, думала, что он говорит не с Марьей Алексевною, а с нею, и не шутя, а правду, а Марья Алексевна, с
самого начала слушавшая Лопухова серьезно, обратилась к Верочке и сказала: «друг мой, Верочка, что ты все такой букой сидишь?
Со стороны частного смысла их для нее
самой,
то есть сбережения платы за уроки, Марья Алексевна достигла большего успеха, чем
сама рассчитывала; когда через два урока она повела дело о
том, что они люди небогатые, Дмитрий Сергеич стал торговаться, сильно торговался, долго не уступал, долго держался на трехрублевом (тогда еще были трехрублевые, т. е., если помните, монета в 75 к...
Когда коллежский секретарь Иванов уверяет коллежского советника Ивана Иваныча, что предан ему душою и телом, Иван Иваныч знает по себе, что преданности душою и телом нельзя ждать ни от кого, а
тем больше знает, что в частности Иванов пять раз продал отца родного за весьма сходную цену и
тем даже превзошел его
самого, Ивана Иваныча, который успел предать своего отца только три раза, а все-таки Иван Иваныч верит, что Иванов предан ему,
то есть и не верит ему, а благоволит к нему за это, и хоть не верит, а дает ему дурачить себя, — значит, все-таки верит, хоть и не верит.
От него есть избавленье только в двух крайних сортах нравственного достоинства: или в
том, когда человек уже трансцендентальный негодяй, восьмое чудо света плутовской виртуозности, вроде Aли-паши Янинского, Джеззар — паши Сирийского, Мегемет — Али Египетского, которые проводили европейских дипломатов и (Джеззар)
самого Наполеона Великого так легко, как детей, когда мошенничество наросло на человеке такою абсолютно прочною бронею, сквозь которую нельзя пробраться ни до какой человеческой слабости: ни до амбиции, ни до честолюбия, ни до властолюбия, ни до самолюбия, ни до чего; но таких героев мошенничества чрезвычайно мало, почти что не попадается в европейских землях, где виртуозность негодяйства уже портится многими человеческими слабостями.
Уж на что, кажется, искусники были Луи — Филипп и Меттерних, а ведь как отлично вывели
сами себя за нос из Парижа и Вены в места злачные и спокойные буколически наслаждаться картиною
того, как там, в этих местах, Макар телят гоняет.
— Они говорят правду.
То, что называют возвышенными чувствами, идеальными стремлениями, — все это в общем ходе жизни совершенно ничтожно перед стремлением каждого к своей пользе, и в корне
само состоит из
того же стремления к пользе.
Я
сама давно думала в
том роде, как прочла в вашей книге и услышала от вас.
Знаете. мне
самой были отчасти смешны
те возражения, которые я вам делала!
И что значит ученый человек: ведь вот я
то же
самое стану говорить ей — не слушает, обижается: не могу на нее потрафить, потому что не умею по — ученому говорить.
Но он действительно держал себя так, как, по мнению Марьи Алексевны, мог держать себя только человек в ее собственном роде; ведь он молодой, бойкий человек, не запускал глаз за корсет очень хорошенькой девушки, не таскался за нею по следам, играл с Марьею Алексевною в карты без отговорок, не отзывался, что «лучше я посижу с Верою Павловною», рассуждал о вещах в духе, который казался Марье Алексевне ее собственным духом; подобно ей, он говорил, что все на свете делается для выгоды, что, когда плут плутует, нечего тут приходить в азарт и вопиять о принципах чести, которые следовало бы соблюдать этому плуту, что и
сам плут вовсе не напрасно плут, а таким ему и надобно быть по его обстоятельствам, что не быть ему плутом, — не говоря уж о
том, что это невозможно, — было бы нелепо, просто сказать глупо с его стороны.
Конечно, и
то правда, что, подписывая на пьяной исповеди Марьи Алексевны «правда», Лопухов прибавил бы: «а так как, по вашему собственному признанию, Марья Алексевна, новые порядки лучше прежних,
то я и не запрещаю хлопотать о их заведении
тем людям, которые находят себе в
том удовольствие; что же касается до глупости народа, которую вы считаете помехою заведению новых порядков,
то, действительно, она помеха делу; но вы
сами не будете спорить, Марья Алексевна, что люди довольно скоро умнеют, когда замечают, что им выгодно стало поумнеть, в чем прежде не замечалась ими надобность; вы согласитесь также, что прежде и не было им возможности научиться уму — разуму, а доставьте им эту возможность,
то, пожалуй, ведь они и воспользуются ею».
Но до этого он не договаривался с Марьею Алексевною, и даже не по осторожности, хотя был осторожен, а просто по
тому же внушению здравого смысла и приличия, по которому не говорил с нею на латинском языке и не утруждал ее слуха очень интересными для него
самого рассуждениями о новейших успехах медицины: он имел настолько рассудка и деликатности, чтобы не мучить человека декламациями, непонятными для этого человека.
Когда пьеса кончилась и они стали говорить о
том, какую выбрать теперь другую, Верочка уже сказала: «А это мне казалось
самое лучшее.
Племянник, вместо
того чтобы приезжать, приходил, всматривался в людей и, разумеется, большею частию оставался недоволен обстановкою: в одном семействе слишком надменны; в другом — мать семейства хороша, отец дурак, в третьем наоборот, и т. д., в иных и можно бы жить, да условия невозможные для Верочки; или надобно говорить по — английски, — она не говорит; или хотят иметь собственно не гувернантку, а няньку, или люди всем хороши, кроме
того, что
сами бедны, и в квартире нет помещения для гувернантки, кроме детской, с двумя большими детьми, двумя малютками, нянькою и кормилицею.
Они даже и не подумали
того, что думают это; а вот это-то и есть
самое лучшее, что они и не замечали, что думают это.
— Нет, останьтесь. Дайте же мне хоть сколько-нибудь оправдаться перед вами. Боже мой, как дурна должна я казаться в ваших глазах?
То, что должно заставлять каждого порядочного человека сочувствовать, защищать, — это
самое останавливает меня. О, какие мы жалкие люди!
Тут Марья Алексевна уже изнемогла, извинилась
тем, что чувствует себя нехорошо с
самого утра, — гость просил не церемониться и остался один.
— Так, так, Верочка. Всякий пусть охраняет свою независимость всеми силами, от всякого, как бы ни любил его, как бы ни верил ему. Удастся тебе
то, что ты говоришь, или нет, не знаю, но это почти все равно: кто решился на это,
тот уже почти оградил себя: он уже чувствует, что может обойтись
сам собою, отказаться от чужой опоры, если нужно, и этого чувства уже почти довольно. А ведь какие мы смешные люди, Верочка! ты говоришь: «не хочу жить на твой счет», а я тебя хвалю за это. Кто же так говорит, Верочка?
— Нет, я его все-таки ненавижу. И не сказывай, не нужно. Я
сама знаю: не имеете права ни о чем спрашивать друг друга. Итак, в — третьих: я не имею права ни о чем спрашивать тебя, мой милый. Если тебе хочется или надобно сказать мне что-нибудь о твоих делах, ты
сам мне скажешь. И точно
то же наоборот. Вот три правила. Что еще?
— Да, милая Верочка, шутки шутками, а ведь в
самом деле лучше всего жить, как ты говоришь. Только откуда ты набралась таких мыслей? Я-то их знаю, да я помню, откуда я их вычитал. А ведь до ваших рук эти книги не доходят. В
тех, которые я тебе давал, таких частностей не было. Слышать? — не от кого было. Ведь едва ли не первого меня ты встретила из порядочных людей.
Так они поговорили, — странноватый разговор для первого разговора между женихом и невестой, — и пожали друг другу руки, и пошел себе Лопухов домой, и Верочка Заперла за ним дверь
сама, потому что Матрена засиделась в полпивной, надеясь на
то, что ее золото еще долго прохрапит. И действительно, ее золото еще долго храпело.
Да хоть и не объясняли бы,
сама сообразит: «ты, мой друг, для меня вот от чего отказался, от карьеры, которой ждал», — ну, положим, не денег, — этого не взведут на меня ни приятели, ни она
сама, — ну, хоть и
то хорошо, что не будет думать, что «он для меня остался в бедности, когда без меня был бы богат».
— Если бы ты был глуп, или бы я был глуп, сказал бы я тебе, Дмитрий, что этак делают сумасшедшие. А теперь не скажу. Все возражения ты, верно, постарательнее моего обдумал. А и не обдумывал, так ведь все равно. Глупо ли ты поступаешь, умно ли — не знаю; но, по крайней мере,
сам не стану делать
той глупости, чтобы пытаться отговаривать, когда знаю, что не отговорить. Я тебе тут нужен на что-нибудь, или нет?
Прислуга тоже была от хозяев,
то есть
сами хозяева.
Хозяйка начала свою отпустительную речь очень длинным пояснением гнусности мыслей и поступков Марьи Алексевны и сначала требовала, чтобы Павел Константиныч прогнал жену от себя; но он умолял, да и она
сама сказала это больше для блезиру, чем для дела; наконец, резолюция вышла такая. что Павел Константиныч остается управляющим, квартира на улицу отнимается, и переводится он на задний двор с
тем, чтобы жена его не смела и показываться в
тех местах первого двора, на которые может упасть взгляд хозяйки, и обязана выходить на улицу не иначе, как воротами дальними от хозяйкиных окон.