Неточные совпадения
Величественно покачиваясь, он направился к лимонадной будке, где
за прилавком сидела старая, полногрудая еврейка, выдававшая себя
за грузинку, и сказал ей так громко,
как будто командовал полком...
Когда он вернулся домой, она, уже одетая и причесанная, сидела у окна и с озабоченным лицом пила кофе и перелистывала книжку толстого журнала, и он подумал, что питье кофе — не такое уж замечательное событие, чтобы из-за него стоило делать озабоченное лицо, и что напрасно она потратила время на модную прическу, так
как нравиться тут некому и не для чего.
Кончив курс, он страстно полюбил теперешнюю свою…
как ее?.. замужнюю, и должен был бежать с нею сюда на Кавказ,
за идеалами якобы…
— Перестанем говорить об этом, — сказал зоолог. — Помни только одно, Александр Давидыч, что первобытное человечество было охраняемо от таких,
как Лаевский, борьбой
за существование и подбором; теперь же наша культура значительно ослабила борьбу и подбор, и мы должны сами позаботиться об уничтожении хилых и негодных, иначе, когда Лаевские размножатся, цивилизация погибнет и человечество выродится совершенно. Мы будем виноваты.
Надежда Федоровна шла утром купаться, а
за нею с кувшином, медным тазом, с простынями и губкой шла ее кухарка Ольга. На рейде стояли два каких-то незнакомых парохода с грязными белыми трубами, очевидно, иностранные грузовые. Какие-то мужчины в белом, в белых башмаках, ходили по пристани и громко кричали по-французски, и им откликались с этих пароходов. В маленькой городской церкви бойко звонили в колокола.
— Не понимаю,
за каким таким чертом я еду с вами, — сказал Лаевский. —
Как глупо и пошло! Мне надо ехать на север, бежать, спасаться, а я почему-то еду на этот дурацкий пикник.
Лаевский знал, что его не любит фон Корен, и потому боялся его и в его присутствии чувствовал себя так,
как будто всем было тесно и
за спиной стоял кто-то. Он ничего не ответил, отошел в сторону и пожалел, что поехал.
Вернувшись к костру, дьякон вообразил,
как в жаркий июльский день по пыльной дороге идет крестный ход; впереди мужики несут хоругви, а бабы и девки — иконы,
за ними мальчишки-певчие и дьячок с подвязанной щекой и с соломой в волосах, потом, по порядку, он, дьякон,
за ним поп в скуфейке и с крестом, а сзади пылит толпа мужиков, баб, мальчишек; тут же в толпе попадья и дьяконица в платочках.
Он был недурен собой, одевался по моде, держался просто,
как благовоспитанный юноша, но Надежда Федоровна не любила его
за то, что была должна его отцу триста рублей; ей неприятно было также, что на пикник пригласили лавочника, и было неприятно, что он подошел к ней именно в этот вечер, когда на душе у нее было так чисто.
Лаевский, утомленный пикником, ненавистью фон Корена и своими мыслями, пошел к Надежде Федоровне навстречу, и когда она, веселая, радостная, чувствуя себя легкой,
как перышко, запыхавшись и хохоча, схватила его
за обе руки и положила ему голову на грудь, он сделал шаг назад и сказал сурово...
— Не льстить пороку. Мы проклинаем порок только
за глаза, а это похоже на кукиш в кармане. Я зоолог, или социолог, что одно и то же, ты — врач; общество нам верит; мы обязаны указывать ему на тот страшный вред,
каким угрожает ему и будущим поколениям существование госпож вроде этой Надежды Ивановны.
Ответа не было. Думая, что Лаевский вошел и стоит у нее
за стулом, она всхлипывала,
как ребенок, и говорила...
Он идет, идет, идет куда-то, люди его стонут и мрут один
за другим, а он идет и идет, в конце концов погибает сам и все-таки остается деспотом и царем пустыни, так
как крест у его могилы виден караванам
за тридцать-сорок миль и царит над пустыней.
Он хлопочет об улучшении человеческой породы, и в этом отношении мы для него только рабы, мясо для пушек, вьючные животные; одних бы он уничтожил или законопатил на каторгу, других скрутил бы дисциплиной, заставил бы,
как Аракчеев, вставать и ложиться по барабану, поставил бы евнухов, чтобы стеречь наше целомудрие и нравственность, велел бы стрелять во всякого, кто выходит
за круг нашей узкой, консервативной морали, и все это во имя улучшения человеческой породы…
Бедному Ивану Андреичу тоже никто не завяжет галстука
как следует, и по белью, и по сапогам бедняжки видно, что дома
за ним никто не смотрит.
— Хорошо. Между насекомоядными попадаются очень интересные субъекты. Например, крот. Про него говорят, что он полезен, так
как истребляет вредных насекомых. Рассказывают, что будто какой-то немец прислал императору Вильгельму Первому шубу из кротовых шкурок и будто император приказал сделать ему выговор
за то, что он истребил такое множество полезных животных. А между тем крот в жестокости нисколько не уступит твоему зверьку и к тому же очень вреден, так
как страшно портит луга.
«Прости, прости…» Против нее
за столом сидел Ачмианов и не отрывал от нее своих черных влюбленных глаз; ее волновали желания, она стыдилась себя и боялась, что даже тоска и печаль не помешают ей уступить нечистой страсти, не сегодня, так завтра, — и что она,
как запойный пьяница, уже не в силах остановиться.
— Не волнуйтесь, милая! — сказала ей Марья Константиновна, садясь рядом и беря ее
за руку. — Это пройдет. Мужчины так же слабы,
как и мы, грешные. Вы оба теперь переживаете кризис… это так понятно! Ну, милая, я жду ответа. Давайте поговорим.
За ужином он пил вино, разговаривал и изредка, судорожно вздыхая, поглаживал себе бок,
как бы показывая, что боль еще чувствуется. И никто, кроме Надежды Федоровны, не верил ему, и он видел это.
В десятом часу пошли гулять на бульвар. Надежда Федоровна, боясь, чтобы с нею не заговорил Кирилин, все время старалась держаться около Марии Константиновны и детей. Она ослабела от страха и тоски и, предчувствуя лихорадку, томилась и еле передвигала ноги, но не шла домой, так
как была уверена, что
за нею пойдет Кирилин или Ачмианов, или оба вместе. Кирилин шел сзади, рядом с Никодимом Александрычем, и напевал вполголоса...
Она быстро пошла по улице и потом повернула в переулок, который вел к горам. Было темно. Кое-где на мостовой лежали бледные световые полосы от освещенных окон, и ей казалось, что она,
как муха, то попадает в чернила, то опять выползает из них на свет. Кирилин шел
за нею. На одном месте он споткнулся, едва не упал и засмеялся.
Он не слышал, что ему сказали, попятился назад и не заметил,
как очутился на улице. Ненависть к фон Корену и беспокойство — все исчезло из души. Идя домой, он неловко размахивал правой рукой и внимательно смотрел себе под ноги, стараясь идти по гладкому. Дома, в кабинете, он, потирая руки и угловато поводя плечами и шеей,
как будто ему было тесно в пиджаке и сорочке, прошелся из угла в угол, потом зажег свечу и сел
за стол…
— Хорошо-с. Значит,
как желудок хочет есть, так нравственное чувство хочет, чтобы мы любили своих ближних. Так? Но естественная природа наша по себялюбию противится голосу совести и разума, и потому возникает много головоломных вопросов. К кому же мы должны обращаться
за разрешением этих вопросов, если вы не велите ставить их на философскую почву?
Мы не можем остановить ее так же,
как вот этой тучи, которая подвигается из-за моря.
— А ты не волнуйся, — засмеялся зоолог. — Можешь быть покоен, дуэль ничем не кончится. Лаевский великодушно в воздух выстрелит, он иначе не может, а я, должно быть, и совсем стрелять не буду. Попадать под суд из-за Лаевского, терять время — не стоит игра свеч. Кстати,
какая ответственность полагается
за дуэль?
Он хотел написать матери, чтобы она во имя милосердного бога, в которого она верует, дала бы приют и согрела лаской несчастную, обесчещенную им женщину, одинокую, нищую и слабую, чтобы она забыла и простила все, все, все и жертвою хотя отчасти искупила страшный грех сына; но он вспомнил,
как его мать, полная, грузная старуха, в кружевном чепце, выходит утром из дома в сад, а
за нею идет приживалка с болонкой,
как мать кричит повелительным голосом на садовника и на прислугу и
как гордо, надменно ее лицо, — он вспомнил об этом и зачеркнул написанное слово.
Он вспомнил,
как в детстве во время грозы он с непокрытой головой выбегал в сад, а
за ним гнались две беловолосые девочки с голубыми глазами, и их мочил дождь; они хохотали от восторга, но когда раздавался сильный удар грома, девочки доверчиво прижимались к мальчику, он крестился и спешил читать: «Свят, свят, свят…» О, куда вы ушли, в
каком вы море утонули, зачатки прекрасной, чистой жизни?
Грозы уж он не боится и природы не любит, бога у него нет, все доверчивые девочки,
каких он знал когда-либо, уже сгублены им и его сверстниками, в родном саду он
за всю свою жизнь не посадил ни одного деревца и не вырастил ни одной травки, а живя среди живых, не спас ни одной мухи, а только разрушал, губил и лгал, лгал…
«Что в моем прошлом не порок?» — спрашивал он себя, стараясь уцепиться
за какое-нибудь светлое воспоминание,
как падающий в пропасть цепляется
за кусты.
Дьякону стало жутко. Он подумал о том,
как бы бог не наказал его
за то, что он водит компанию с неверующими и даже идет смотреть на их дуэль. Дуэль будет пустяковая, бескровная, смешная, но
как бы то ни было, она — зрелище языческое и присутствовать на ней духовному лицу совсем неприлично. Он остановился и подумал: не вернуться ли? Но сильное, беспокойное любопытство взяло верх над сомнениями, и он пошел дальше.
Дьякон воображал,
как он засядет под куст и будет подсматривать, а когда завтра
за обедом фон Корен начнет хвастать, то он, дьякон, со смехом станет рассказывать ему все подробности дуэли.
Если бы они с детства знали такую нужду,
как дьякон, если бы они воспитывались в среде невежественных, черствых сердцем, алчных до наживы, попрекающих куском хлеба, грубых и неотесанных в обращении, плюющих на пол и отрыгивающих
за обедом и во время молитвы, если бы они с детства не были избалованы хорошей обстановкой жизни и избранным кругом людей, то
как бы они ухватились друг
за друга,
как бы охотно прощали взаимно недостатки и ценили бы то, что есть в каждом из них.
Нижняя губа у него задрожала; он отошел от Шешковского, не желая дальше слушать, и,
как будто нечаянно попробовал чего-то горького, опять громко сплюнул и с ненавистью первый раз
за все утро взглянул на Лаевского. Его возбуждение и неловкость прошли, он встряхнул головой и сказал громко...
— Зачем сердишься? — сказал Кербалай, хватаясь обеими руками
за живот. — Ты поп, я мусульман, ты говоришь — кушать хочу, я даю… Только богатый разбирает,
какой бог твой,
какой мой, а для бедного все равно. Кушай, пожалуста.
— Его свадьба, эта целодневная работа из-за куска хлеба, какое-то новое выражение на его лице и даже его походка — все это до такой степени необыкновенно, что я и не знаю,
как назвать это.
— Я на одну минутку, — начал зоолог, снимая в сенях калоши и уже жалея, что он уступил чувству и вошел сюда без приглашения. «Я
как будто навязываюсь, — подумал он, — а это глупо». — Простите, что я беспокою вас, — сказал он, входя
за Лаевским в его комнату, — но я сейчас уезжаю, и меня потянуло к вам. Бог знает, увидимся ли когда еще.