Неточные совпадения
Городничий. Да, и тоже над каждой кроватью надписать по-латыни или на
другом каком языке… это уж по вашей части, Христиан Иванович, — всякую болезнь: когда кто заболел, которого дня и числа… Нехорошо, что у вас
больные такой крепкий табак курят, что всегда расчихаешься, когда войдешь. Да и лучше, если б их было меньше: тотчас отнесут к дурному смотрению или к неискусству врача.
Стародум. Мой
друг! Ошибаешься. Тщетно звать врача к
больным неисцельно. Тут врач не пособит, разве сам заразится.
На
другом столе у кровати
больного было питье, свеча и порошки.
Вернувшись домой после трех бессонных ночей, Вронский, не раздеваясь, лег ничком на диван, сложив руки и положив на них голову. Голова его была тяжела. Представления, воспоминания и мысли самые странные с чрезвычайною быстротой и ясностью сменялись одна
другою: то это было лекарство, которое он наливал
больной и перелил через ложку, то белые руки акушерки, то странное положение Алексея Александровича на полу пред кроватью.
Левин уже давно сделал замечание, что, когда с людьми бывает неловко от их излишней уступчивости, покорности, то очень скоро сделается невыносимо от их излишней требовательности и придирчивости. Он чувствовал, что это случится и с братом. И, действительно, кротости брата Николая хватило не надолго. Он с
другого же утра стал раздражителен и старательно придирался к брату, затрогивая его за самые
больные места.
Он у постели
больной жены в первый раз в жизни отдался тому чувству умиленного сострадания, которое в нем вызывали страдания
других людей и которого он прежде стыдился, как вредной слабости; и жалость к ней, и раскаяние в том, что он желал ее смерти, и, главное, самая радость прощения сделали то, что он вдруг почувствовал не только утоление своих страданий, но и душевное спокойствие, которого он никогда прежде не испытывал.
На
другой день
больного причастили и соборовали.
Выходя от Алексея Александровича, доктор столкнулся на крыльце с хорошо знакомым ему Слюдиным, правителем дел Алексея Александровича. Они были товарищами по университету и, хотя редко встречались, уважали
друг друга и были хорошие приятели, и оттого никому, как Слюдину, доктор не высказал бы своего откровенного мнения о
больном.
— Отчего? Подумай, у меня выбор из двух: или быть беременною, то есть
больною, или быть
другом, товарищем своего мужа, всё равно мужа, — умышленно поверхностным и легкомысленным тоном сказала Анна.
Алексей Александрович не знал, что его
друг Лидия Ивановна, заметив, что здоровье Алексея Александровича нынешний год нехорошо, просила доктора приехать и посмотреть
больного.
Инспектор врачебной управы вдруг побледнел; ему представилось бог знает что: не разумеются ли под словом «мертвые души»
больные, умершие в значительном количестве в лазаретах и в
других местах от повальной горячки, против которой не было взято надлежащих мер, и что Чичиков не есть ли подосланный чиновник из канцелярии генерал-губернатора для произведения тайного следствия.
«Мой дядя самых честных правил,
Когда не в шутку занемог,
Он уважать себя заставил
И лучше выдумать не мог.
Его пример
другим наука;
Но, боже мой, какая скука
С
больным сидеть и день и ночь,
Не отходя ни шагу прочь!
Какое низкое коварство
Полуживого забавлять,
Ему подушки поправлять,
Печально подносить лекарство,
Вздыхать и думать про себя:
Когда же черт возьмет тебя...
Но хотя я перерыл все комоды, я нашел только в одном — наши дорожные зеленые рукавицы, а в
другом — одну лайковую перчатку, которая никак не могла годиться мне: во-первых, потому, что была чрезвычайно стара и грязна, во-вторых, потому, что была для меня слишком велика, а главное потому, что на ней недоставало среднего пальца, отрезанного, должно быть, еще очень давно, Карлом Иванычем для
больной руки.
— Да-с… Он заикается и хром тоже. И жена тоже… Не то что заикается, а как будто не все выговаривает. Она добрая, очень. А он бывший дворовый человек. А детей семь человек… и только старший один заикается, а
другие просто
больные… а не заикаются… А вы откуда про них знаете? — прибавила она с некоторым удивлением.
Они хотели было говорить, но не могли. Слезы стояли в их глазах. Они оба были бледны и худы; но в этих
больных и бледных лицах уже сияла заря обновленного будущего, полного воскресения в новую жизнь. Их воскресила любовь, сердце одного заключало бесконечные источники жизни для сердца
другого.
— А то здесь
другой доктор приезжает к
больному, — продолжал с каким-то отчаяньем Василий Иванович, — а
больной уже ad patres; [Отправился к праотцам (лат.).] человек и не пускает доктора, говорит: теперь больше не надо. Тот этого не ожидал, сконфузился и спрашивает: «Что, барин перед смертью икал?» — «Икали-с». — «И много икал?» — «Много». — «А, ну — это хорошо», — да и верть назад. Ха-ха-ха!
— Павля все знает, даже больше, чем папа. Бывает, если папа уехал в Москву, Павля с мамой поют тихонькие песни и плачут обе две, и Павля целует мамины руки. Мама очень много плачет, когда выпьет мадеры,
больная потому что и злая тоже. Она говорит: «Бог сделал меня злой». И ей не нравится, что папа знаком с
другими дамами и с твоей мамой; она не любит никаких дам, только Павлю, которая ведь не дама, а солдатова жена.
Клим постоял, затем снова сел, думая: да, вероятно, Лидия, а может быть, и Макаров знают
другую любовь, эта любовь вызывает у матери, у Варавки, видимо, очень ревнивые и завистливые чувства. Ни тот, ни
другая даже не посетили
больного. Варавка вызвал карету «Красного Креста», и, когда санитары, похожие на поваров, несли Макарова по двору, Варавка стоял у окна, держа себя за бороду. Он не позволил Лидии проводить
больного, а мать, кажется, нарочно ушла из дома.
Спивак, идя по дорожке, присматриваясь к кустам, стала рассказывать о Корвине тем тоном, каким говорят, думая совершенно о
другом, или для того, чтоб не думать. Клим узнал, что Корвина,
больного, без сознания, подобрал в поле приказчик отца Спивак; привез его в усадьбу, и мальчик рассказал, что он был поводырем слепых; один из них, называвший себя его дядей, был не совсем слепой, обращался с ним жестоко, мальчик убежал от него, спрятался в лесу и заболел, отравившись чем-то или от голода.
Клим впервые видел, как яростно дерутся мальчики, наблюдал их искаженные злобой лица, оголенное стремление ударить
друг друга как можно
больнее, слышал их визги, хрип, — все это так поразило его, что несколько дней после драки он боязливо сторонился от них, а себя, не умевшего драться, почувствовал еще раз мальчиком особенным.
— Это
другое дело:
больной…
— Нет, ты строг к себе.
Другой счел бы себя вправе, после всех этих глупых шуток над тобой… Ты их знаешь, эти записки… Пусть с доброй целью — отрезвить тебя, пошутить — в ответ на твои шутки. — Все же — злость, смех! А ты и не шутил… Стало быть, мы, без нужды, были только злы и ничего не поняли… Глупо! глупо! Тебе было
больнее, нежели мне вчера…
И вот, помню, мне вдруг это все надоело, и я вдруг догадался, что я вовсе не по доброте души ухаживал за
больной, а так, по чему-то, по чему-то совсем
другому.
— И что? — допытывался я уже на
другой день на рейде, ибо там, за рифами, опять ни к кому приступу не было: так все озабочены. Да почему-то и неловко было спрашивать, как бывает неловко заговаривать, где есть трудный
больной в доме, о том, выздоровеет он или умрет?
Тронет, и уж тронула. Американцы, или люди Соединенных Штатов, как их называют японцы, за два дня до нас ушли отсюда, оставив здесь
больных матросов да двух офицеров, а с ними бумагу, в которой уведомляют суда
других наций, что они взяли эти острова под свое покровительство против ига японцев, на которых имеют какую-то претензию, и потому просят
других не распоряжаться. Они выстроили и сарай для склада каменного угля, и после этого человек Соединенных Штатов, коммодор Перри, отплыл в Японию.
Рассказал он еще, как женщины за них правят дома и как подрядчик угостил их нынче перед отъездом полведеркой, как один из них помер, а
другого везут
больного.
— А как он по
другой залепит, какую же еще подставлять? — сказал один из лежавших
больных.
В третьей камере слышались крики и возня. Смотритель застучал и закричал: «смирно»! Когда дверь отворили, опять все вытянулись у нар, кроме нескольких
больных и двоих дерущихся, которые с изуродованными злобой лицами вцепились
друг в
друга, один за волосы,
другой за бороду. Они только тогда пустили
друг друга, когда надзиратель подбежал к ним. У одного был в кровь разбит нос, и текли сопли, слюни и кровь, которые он утирал рукавом кафтана;
другой обирал вырванные из бороды волосы.
В третьем, четвертом часу усталое вставанье с грязной постели, зельтерская вода с перепоя, кофе, ленивое шлянье по комнатам в пенюарах, кофтах, халатах, смотренье из-за занавесок в окна, вялые перебранки
друг с
другом; потом обмывание, обмазывание, душение тела, волос, примериванье платьев, споры из-за них с хозяйкой, рассматриванье себя в зеркало, подкрашивание лица, бровей, сладкая, жирная пища; потом одеванье в яркое шелковое обнажающее тело платье; потом выход в разукрашенную ярко-освещенную залу, приезд гостей, музыка, танцы, конфеты, вино, куренье и прелюбодеяния с молодыми, средними, полудетьми и разрушающимися стариками, холостыми, женатыми, купцами, приказчиками, армянами, евреями, татарами, богатыми, бедными, здоровыми,
больными, пьяными, трезвыми, грубыми, нежными, военными, штатскими, студентами, гимназистами — всех возможных сословий, возрастов и характеров.
На двух сидели в халатах два
больных, один косоротый с обвязанной шеей,
другой чахоточный.
Публика начала съезжаться на воды только к концу мая. Конечно, только половину этой публики составляли настоящие
больные, а
другая половина ехала просто весело провести время, тем более что летом жизнь в пыльных и душных городах не представляет ничего привлекательного.
Принять странника или раскольничью начетчицу, утешить плачущего ребенка, помочь
больному, поговорить со стариками и старухами — все это умела сделать Верочка, как никто
другой.
Он видел, как многие из приходивших с
больными детьми или взрослыми родственниками и моливших, чтобы старец возложил на них руки и прочитал над ними молитву, возвращались вскорости, а иные так и на
другой же день, обратно и, падая со слезами пред старцем, благодарили его за исцеление их
больных.
Осмотрев
больного тщательно (это был самый тщательный и внимательный доктор во всей губернии, пожилой и почтеннейший старичок), он заключил, что припадок чрезвычайный и «может грозить опасностью», что покамест он, Герценштубе, еще не понимает всего, но что завтра утром, если не помогут теперешние средства, он решится принять
другие.
На кожаном диване с
другой стороны стола была постлана постель, и на ней полулежал, в халате и в бумажном колпаке, Максимов, видимо
больной и ослабевший, хотя и сладко улыбавшийся.
В келье еще раньше их дожидались выхода старца два скитские иеромонаха, один — отец библиотекарь, а
другой — отец Паисий, человек
больной, хотя и не старый, но очень, как говорили про него, ученый.
Дело было именно в том, чтобы был непременно
другой человек, старинный и дружественный, чтобы в
больную минуту позвать его, только с тем чтобы всмотреться в его лицо, пожалуй переброситься словцом, совсем даже посторонним каким-нибудь, и коли он ничего, не сердится, то как-то и легче сердцу, а коли сердится, ну, тогда грустней.
— Не стану я вас, однако, долее томить, да и мне самому, признаться, тяжело все это припоминать. Моя
больная на
другой же день скончалась. Царство ей небесное (прибавил лекарь скороговоркой и со вздохом)! Перед смертью попросила она своих выйти и меня наедине с ней оставить. «Простите меня, говорит, я, может быть, виновата перед вами… болезнь… но, поверьте, я никого не любила более вас… не забывайте же меня… берегите мое кольцо…»
Так тебе и кажется, что и позабыл-то ты все, что знал, и что больной-то тебе не доверяет, и что
другие уже начинают замечать, что ты потерялся, и неохотно симптомы тебе сообщают, исподлобья глядят, шепчутся… э, скверно!
Больная, как увидела мать, и говорит: «Ну, вот, хорошо, что пришла… посмотри-ка на нас, мы
друг друга любим, мы
друг другу слово дали».
Потому ли, что хлопотал-то я усердно около
больной, по
другим ли каким-либо причинам, только меня, смею сказать, полюбили в доме, как родного…
— Однако, — продолжал он, — на
другой день
больной, в противность моим ожиданиям, не полегчило.
Известно, что у многих практикующих тузов такое заведение: если приближается неизбежный, по мнению туза, карачун
больному и по злонамеренному устроению судьбы нельзя сбыть
больного с рук ни водами, ни какою
другою заграницею, то следует сбыть его на руки
другому медику, — и туз готов тут, пожалуй, сам дать денег, только возьми.
Один из тузов, ездивший неизвестно зачем с ученою целью в Париж, собственными глазами видел Клода Бернара, как есть живого Клода Бернара, настоящего; отрекомендовался ему по чину, званию, орденам и знатным своим
больным, и Клод Бернар, послушавши его с полчаса, сказал: «Напрасно вы приезжали в Париж изучать успехи медицины, вам незачем было выезжать для этого из Петербурга»; туз принял это за аттестацию своих занятий и, возвратившись в Петербург, произносил имя Клода Бернара не менее 10 раз в сутки, прибавляя к нему не менее 5 раз «мой ученый
друг» или «мой знаменитый товарищ по науке».
Как быть! смотритель уступил ему свою кровать, и положено было, если
больному не будет легче, на
другой день утром послать в С*** за лекарем.
Судьи, надеявшиеся на его благодарность, не удостоились получить от него ни единого приветливого слова. Он в тот же день отправился в Покровское. Дубровский между тем лежал в постеле; уездный лекарь, по счастию не совершенный невежда, успел пустить ему кровь, приставить пиявки и шпанские мухи. К вечеру ему стало легче,
больной пришел в память. На
другой день повезли его в Кистеневку, почти уже ему не принадлежащую.
Полусвятые и полубродяги, несколько поврежденные и очень набожные,
больные и чрезвычайно нечистые, эти старухи таскались из одного старинного дома в
другой; в одном доме покормят, в
другом подарят старую шаль, отсюда пришлют крупок и дровец, отюда холста и капусты, концы-то кой-как и сойдутся.
На
другой день утром я получил от соседки записку; это была первая записка от нее. Она очень вежливо и осторожно уведомляла меня, что муж ее недоволен тем, что она мне предложила сделать портрет, просила снисхождения к капризам
больного, говорила, что его надобно щадить, и в заключение предлагала сделать портрет в
другой день, не говоря об этом мужу, — чтоб его не беспокоить.
Я его застал в 1839, а еще больше в 1842, слабым и уже действительно
больным. Сенатор умер, пустота около него была еще больше, даже и камердинер был
другой, но он сам был тот же, одни физические силы изменили, тот же злой ум, та же память, он так же всех теснил мелочами, и неизменный Зонненберг имел свое прежнее кочевье в старом доме и делал комиссии.
Долее оставаться в ложном положении я не мог и решился, собрав все силы, вынырнуть из него. Я написал ей полную исповедь. Горячо, откровенно рассказал ей всю правду. На
другой день она не выходила и сказалась
больной. Все, что может вынесть преступник, боящийся, что его уличат, все вынес я в этот день; ее нервное оцепенение возвратилось — я не смел ее навестить.