Неточные совпадения
Такая рожь богатая
В тот год
у нас родилася,
Мы землю не ленясь
Удобрили, ухолили, —
Трудненько
было пахарю,
Да весело жнее!
Снопами нагружала я
Телегу со стропилами
И
пела, молодцы.
(Телега нагружается
Всегда с веселой песнею,
А сани с горькой думою:
Телега хлеб домой везет,
А сани — на базар!)
Вдруг стоны я услышала:
Ползком ползет Савелий-дед,
Бледнешенек как смерть:
«Прости, прости, Матренушка! —
И повалился в ноженьки. —
Мой грех — недоглядел...
Она, в том темно-лиловом платье, которое она носила первые дни замужества и нынче опять надела и которое
было особенно памятно и дорого ему, сидела на диване, на том самом кожаном старинном диване, который стоял всегда в кабинете
у деда и отца Левина, и шила broderie anglaise. [английскую вышивку.]
Иленька Грап
был сын бедного иностранца, который когда-то жил
у моего
деда,
был чем-то ему обязан и почитал теперь своим непременным долгом присылать очень часто к нам своего сына.
Вы слышали от отцов и
дедов, в какой чести
у всех
была земля наша: и грекам дала знать себя, и с Царьграда брала червонцы, и города
были пышные, и храмы, и князья, князья русского рода, свои князья, а не католические недоверки.
Все бывшее
у нее в доме
было замечательно, сказочно хорошо, по ее словам, но
дед не верил ей и насмешливо ворчал, раскидывая сухими пальцами седые баки свои...
Это
было очень оглушительно, а когда мальчики кончили
петь, стало очень душно. Настоящий Старик отирал платком вспотевшее лицо свое. Климу показалось, что, кроме пота, по щекам
деда текут и слезы. Раздачи подарков не стали дожидаться —
у Клима разболелась голова. Дорогой он спросил дедушку...
Теорий
у него на этот предмет не
было никаких. Ему никогда не приходило в голову подвергать анализу свои чувства и отношения к Илье Ильичу; он не сам выдумал их; они перешли от отца,
деда, братьев, дворни, среди которой он родился и воспитался, и обратились в плоть и кровь.
Как там отец его,
дед, дети, внучата и гости сидели или лежали в ленивом покое, зная, что
есть в доме вечно ходящее около них и промышляющее око и непокладные руки, которые обошьют их, накормят,
напоят, оденут и обуют и спать положат, а при смерти закроют им глаза, так и тут Обломов, сидя и не трогаясь с дивана, видел, что движется что-то живое и проворное в его пользу и что не взойдет завтра солнце, застелют небо вихри, понесется бурный ветр из концов в концы вселенной, а суп и жаркое явятся
у него на столе, а белье его
будет чисто и свежо, а паутина снята со стены, и он не узнает, как это сделается, не даст себе труда подумать, чего ему хочется, а оно
будет угадано и принесено ему под нос, не с ленью, не с грубостью, не грязными руками Захара, а с бодрым и кротким взглядом, с улыбкой глубокой преданности, чистыми, белыми руками и с голыми локтями.
В доме какая радость и мир жили! Чего там не
было? Комнатки маленькие, но уютные, с старинной, взятой из большого дома мебелью
дедов, дядей, и с улыбавшимися портретами отца и матери Райского, и также родителей двух оставшихся на руках
у Бережковой девочек-малюток.
А тепло, хорошо;
дед два раза лукаво заглядывал в мою каюту: «
У вас опять тепло, — говорил он утром, — а то
было засвежело». А
у меня жарко до духоты. «Отлично, тепло!» — говорит он обыкновенно, войдя ко мне и отирая пот с подбородка. В самом деле 21˚ по Реом‹юру› тепла в тени.
Шестилетний мальчик не понимал, конечно, значения этих странных слов и смотрел на
деда с широко раскрытым ртом. Дело в том, что, несмотря на свои миллионы, Гуляев считал себя глубоко несчастным человеком:
у него не
было сыновей,
была только одна дочь Варвара, выданная за Привалова.
Хотя госпожа Хохлакова проживала большею частию в другой губернии, где имела поместье, или в Москве, где имела собственный дом, но и в нашем городке
у нее
был свой дом, доставшийся от отцов и
дедов.
Деда его, то
есть самого господина Миусова, отца Аделаиды Ивановны, тогда уже не
было в живых; овдовевшая супруга его, бабушка Мити, переехавшая в Москву, слишком расхворалась, сестры же повышли замуж, так что почти целый год пришлось Мите пробыть
у слуги Григория и проживать
у него в дворовой избе.
— Теперь мать только распоясывайся! — весело говорил брат Степан, — теперь, брат, о полотках позабудь — баста! Вот они, пути провидения! Приехал дорогой гость, а
у нас полотки в опалу попали. Огурцы промозглые, солонина с душком — все полетит в застольную! Не миновать, милый друг, и на Волгу за рыбой посылать, а рыбка-то кусается!
Дед — он пожрать любит — это я знаю! И сам хорошо
ест, и другие чтоб хорошо
ели — вот
у него как!
«Уже, добродейство,
будьте ласковы: как бы так, чтобы, примерно сказать, того… (
дед живал в свете немало, знал уже, как подпускать турусы, и при случае, пожалуй, и пред царем не ударил бы лицом в грязь), чтобы, примерно сказать, и себя не забыть, да и вас не обидеть, — люлька-то
у меня
есть, да того, чем бы зажечь ее, черт-ма [Не имеется.
Тетка покойного
деда рассказывала, — а женщине, сами знаете, легче поцеловаться с чертом, не во гнев
будь сказано, нежели назвать кого красавицею, — что полненькие щеки козачки
были свежи и ярки, как мак самого тонкого розового цвета, когда, умывшись божьею росою, горит он, распрямляет листики и охорашивается перед только что поднявшимся солнышком; что брови словно черные шнурочки, какие покупают теперь для крестов и дукатов девушки наши
у проходящих по селам с коробками москалей, ровно нагнувшись, как будто гляделись в ясные очи; что ротик, на который глядя облизывалась тогдашняя молодежь, кажись, на то и создан
был, чтобы выводить соловьиные песни; что волосы ее, черные, как крылья ворона, и мягкие, как молодой лен (тогда еще девушки наши не заплетали их в дрибушки, перевивая красивыми, ярких цветов синдячками), падали курчавыми кудрями на шитый золотом кунтуш.
— Ладно! — провизжала одна из ведьм, которую
дед почел за старшую над всеми потому, что личина
у ней
была чуть ли не красивее всех. — Шапку отдадим тебе, только не прежде, пока сыграешь с нами три раза в дурня!
«Ну, думает, ведьма подтасовала; теперь я сам
буду сдавать». Сдал. Засветил козыря. Поглядел на карты: масть хоть куда, козыри
есть. И сначала дело шло как нельзя лучше; только ведьма — пятерик с королями!
У деда на руках одни козыри; не думая, не гадая долго, хвать королей по усам всех козырями.
К счастью еще, что
у ведьмы
была плохая масть;
у деда, как нарочно, на ту пору пары. Стал набирать карты из колоды, только мочи нет: дрянь такая лезет, что
дед и руки опустил. В колоде ни одной карты. Пошел уже так, не глядя, простою шестеркою; ведьма приняла. «Вот тебе на! это что? Э-э, верно, что-нибудь да не так!» Вот
дед карты потихоньку под стол — и перекрестил: глядь —
у него на руках туз, король, валет козырей; а он вместо шестерки спустил кралю.
Я
был тогда малый подвижной. Старость проклятая! теперь уже не пойду так; вместо всех выкрутасов ноги только спотыкаются. Долго глядел
дед на нас, сидя с чумаками. Я замечаю, что
у него ноги не постоят на месте: так, как будто их что-нибудь дергает.
Начал прищуривать глаза — место, кажись, не совсем незнакомое: сбоку лес, из-за леса торчал какой-то шест и виделся прочь далеко в небе. Что за пропасть! да это голубятня, что
у попа в огороде! С другой стороны тоже что-то сереет; вгляделся: гумно волостного писаря. Вот куда затащила нечистая сила! Поколесивши кругом, наткнулся он на дорожку. Месяца не
было; белое пятно мелькало вместо него сквозь тучу. «
Быть завтра большому ветру!» — подумал
дед. Глядь, в стороне от дорожки на могилке вспыхнула свечка.
А какие там типы
были! Я знал одного из них. Он брал
у хозяина отпуск и уходил на Масленицу и Пасху в балаганы на Девичьем поле в деды-зазывалы. Ему
было под сорок, жил он с мальчиков
у одного хозяина. Звали его Ефим Макариевич. Не Макарыч, а из почтения — Макариевич.
Лопахин. Ваш брат, вот Леонид Андреич, говорит про меня, что я хам, я кулак, но это мне решительно все равно. Пускай говорит. Хотелось бы только, чтобы вы мне верили по-прежнему, чтобы ваши удивительные, трогательные глаза глядели на меня, как прежде. Боже милосердный! Мой отец
был крепостным
у вашего
деда и отца, но вы, собственно вы, сделали для меня когда-то так много, что я забыл все и люблю вас, как родную… больше, чем родную.
В комнате
было очень светло, в переднем углу, на столе, горели серебряные канделябры по пяти свеч, между ними стояла любимая икона
деда «Не рыдай мене, мати», сверкал и таял в огнях жемчуг ризы, лучисто горели малиновые альмандины на золоте венцов. В темных стеклах окон с улицы молча прижались блинами мутные круглые рожи, прилипли расплющенные носы, всё вокруг куда-то плыло, а зеленая старуха щупала холодными пальцами за ухом
у меня, говоря...
Когда я снова выскочил во двор,
дед стоял
у калитки, сняв картуз, и крестился, глядя в небо. Лицо
у него
было сердитое, ощетинившееся, и одна нога дрожала.
Присел на корточки, заботливо зарыл узел с книгами в снег и ушел.
Был ясный январский день, всюду сверкало серебряное солнце, я очень позавидовал брату, но, скрепя сердце, пошел учиться, — не хотелось огорчить мать. Книги, зарытые Сашей, конечно, пропали, и на другой день
у него
была уже законная причина не пойти в школу, а на третий его поведение стало известно
деду.
— А видишь ты, обоим хочется Ванюшку себе взять, когда
у них свои-то мастерские
будут, вот они друг перед другом и хают его: дескать, плохой работник! Это они врут, хитрят. А еще боятся, что не пойдет к ним Ванюшка, останется с
дедом, а
дед — своенравный, он и третью мастерскую с Иванкой завести может, — дядьям-то это невыгодно
будет, понял?
И все-таки имя божие она произносила не так часто, как
дед. Бабушкин бог
был понятен мне и не страшен, но пред ним нельзя
было лгать — стыдно. Он вызывал
у меня только непобедимый стыд, и я никогда не лгал бабушке.
Было просто невозможно скрыть что-либо от этого доброго бога, и, кажется, даже не возникало желания скрывать.
Всё болело; голова
у меня
была мокрая, тело тяжелое, но не хотелось говорить об этом, — всё кругом
было так странно: почти на всех стульях комнаты сидели чужие люди: священник в лиловом, седой старичок в очках и военном платье и еще много; все они сидели неподвижно, как деревянные, застыв в ожидании, и слушали плеск воды где-то близко.
У косяка двери стоял дядя Яков, вытянувшись, спрятав руки за спину.
Дед сказал ему...
У меня долго хранились
дедовы святцы, с разными надписями его рукою; в них, между прочим, против дня Иоакима и Анны
было написано рыжими чернилами и прямыми буквами: «Избавили от беды милостивци».
Продрогнув на снегу, чувствуя, что обморозил уши, я собрал западни и клетки, перелез через забор в
дедов сад и пошел домой, — ворота на улицу
были открыты, огромный мужик сводил со двора тройку лошадей, запряженных в большие крытые сани, лошади густо курились паром, мужик весело посвистывал, —
у меня дрогнуло сердце.
Но вот наконец я сдал экзамен в третий класс, получил в награду Евангелие, Басни Крылова в переплете и еще книжку без переплета, с непонятным титулом — «Фата-Моргана», дали мне также похвальный лист. Когда я принес эти подарки домой,
дед очень обрадовался, растрогался и заявил, что всё это нужно беречь и что он запрет книги в укладку себе. Бабушка уже несколько дней лежала больная,
у нее не
было денег,
дед охал и взвизгивал...
Это
было вечером; бабушка, сидя в кухне
у стола, шила
деду рубаху и шептала что-то про себя. Когда хлопнула дверь, она сказала, прислушавшись...
Нет, дома
было лучше, чем на улице. Особенно хороши
были часы после обеда, когда
дед уезжал в мастерскую дяди Якова, а бабушка, сидя
у окна, рассказывала мне интересные сказки, истории, говорила про отца моего.
Мать отца померла рано, а когда ему минуло девять лет, помер и дедушка, отца взял к себе крестный — столяр, приписал его в цеховые города Перми и стал учить своему мастерству, но отец убежал от него, водил слепых по ярмаркам, шестнадцати лет пришел в Нижний и стал работать
у подрядчика — столяра на пароходах Колчина. В двадцать лет он
был уже хорошим краснодеревцем, обойщиком и драпировщиком. Мастерская, где он работал,
была рядом с домами
деда, на Ковалихе.
Привезла я им чего можно
было: чаю, сахару, круп разных, варенья, муки, грибов сушеных, деньжонок, не помню сколько, понатаскала тихонько
у деда — ведь коли не для себя, так и украсть можно!
Посещение
деда широко открыло дверь для всех, и с утра до вечера кто-нибудь сидел
у постели, всячески стараясь позабавить меня; помню, что это не всегда
было весело и забавно.
Я, конечно, грубо выражаю то детское различие между богами, которое, помню, тревожно раздвояло мою душу, но
дедов бог вызывал
у меня страх и неприязнь: он не любил никого, следил за всем строгим оком, он прежде всего искал и видел в человеке дурное, злое, грешное.
Было ясно, что он не верит человеку, всегда ждет покаяния и любит наказывать.
— О, еще бы! — тотчас же ответил князь, — князей Мышкиных теперь и совсем нет, кроме меня; мне кажется, я последний. А что касается до отцов и
дедов, то они
у нас и однодворцами бывали. Отец мой
был, впрочем, армии подпоручик, из юнкеров. Да вот не знаю, каким образом и генеральша Епанчина очутилась тоже из княжон Мышкиных, тоже последняя в своем роде…
— Ваши-то мочегане пошли свою землю в орде искать, — говорил Мосей убежденным тоном, — потому как народ пригонный, с расейской стороны… А наше дело особенное: наши
деды на Самосадке еще до Устюжанинова жили. Нас неправильно к заводам приписали в казенное время… И бумага
у нас
есть, штобы обернуть на старое. Который год теперь собираемся выправлять эту самую бумагу, да только согласиться не можем промежду себя. Тоже
у нас этих разговоров весьма достаточно, а розним…
— Самосадка-то пораньше и Ключевского и Мурмоса стояла, — повторяли старички коноводы. — Деды-то вольные
были у нас, на своей земле сидели, а Устюжанинов потом неправильно записал Самосадку к своим заводам.
Мой
дед был птичный охотник. Я спал
у него в большой низенькой комнате, где висели соловьи. Наши соловьи признаются лучшими в целой России. Соловьи других мест не умеют так хорошо
петь о любви, о разлуке и обо всем, о чем сложена соловьиная песня.
Райнеру видится его
дед, стоящий
у столба над выкопанной могилой. «Смотри, там Рютли», — говорит он ребенку, заслоняя с одной стороны его детские глаза. «Я не люблю много слов. Пусть Вильгельм
будет похож сам на себя», — звучит ему отцовский голос. «Что я сделаю, чтоб походить самому на себя? — спрашивает сонный юноша. — Они сделали уже все, что им нужно
было сделать для этих гор».
Дед замолчал и уныло
Голову свесил на грудь.
— Мало ли, друг мой, что
было!..
Лучше пойдем отдохнуть. —
Отдых недолог
у деда —
Жить он не мог без труда:
Гряды копал до обеда,
Переплетал иногда;
Вечером шилом, иголкой
Что-нибудь бойко тачал,
Песней печальной и долгой
Дедушка труд сокращал.
Внук не проронит ни звука,
Не отойдет от стола:
Новой загадкой для внука
Дедова песня
была…
Озими пышному всходу,
Каждому цветику рад,
Дедушка хвалит природу,
Гладит крестьянских ребят.
Первое дело
у дедаПотолковать с мужиком,
Тянется долго беседа,
Дедушка скажет потом:
«Скоро вам
будет не трудно,
Будете вольный народ!»
И улыбнется так чудно,
Радостью весь расцветет.
Радость его разделяя,
Прыгало сердце
у всех.
То-то улыбка святая!
То-то пленительный смех!
— А, так
у него
была и внучка! Ну, братец, чудак же она! Как глядит, как глядит! Просто говорю: еще бы ты минут пять не пришел, я бы здесь не высидел. Насилу отперла и до сих пор ни слова; просто жутко с ней, на человеческое существо не похожа. Да как она здесь очутилась? А, понимаю, верно, к
деду пришла, не зная, что он умер.
— А такие права, что мы сапожники старинные, извечные. И отцы, и
деды наши исстари землю покинули, и никакого
у них, кроме сапога, занятия не
было. Стало
быть, с голоду нам теперича, по-твоему, помирать?
Молодость уже миновала (Крутицыну
было под шестьдесят), да кстати подрос и сын, —
у него их
было двое, но младший не особенно радовал, — которому он и передал из рук в руки дорогое знамя, в твердой уверенности, что молодой человек
будет держать его так же высоко и крепко, как держали отец и
дед.
— Да я, батюшка Иван Васильевич, — подхватил Михеич, совершенно ободренный царскою похвалою, — я князю с самого с его сыздетства служу. И батюшке его покойному служил я, и отец мой
деду его служил, и дети мои, кабы
были у меня, его бы детям служили!
— А
дед у нас — вовсе с ума сходит, так жаден стал — глядеть тошно! Да еще
у него недавно сторублевую из псалтиря скорняк Хлыст вытащил, новый приятель его. Что
было — и-и!