Неточные совпадения
Мог ли продолжаться такой жизненный установ и сколько
времени? — определительно отвечать на этот
вопрос довольно трудно.
Впрочем, для нас это
вопрос второстепенный; важно же то, что глуповцы и во
времена Иванова продолжали быть благополучными и что, следовательно, изъян, которым он обладал, послужил обывателям не во вред, а на пользу.
В затеянном разговоре о правах женщин были щекотливые при дамах
вопросы о неравенстве прав в браке. Песцов во
время обеда несколько раз налетал на эти
вопросы, но Сергей Иванович и Степан Аркадьич осторожно отклоняли его.
Левин подошел, но, совершенно забыв, в чем дело, и смутившись, обратился к Сергею Ивановичу с
вопросом: «куда класть?» Он спросил тихо, в то
время как вблизи говорили, так что он надеялся, что его
вопрос не услышат.
Одно, что он нашел с тех пор, как
вопросы эти стали занимать его, было то, что он ошибался, предполагая по воспоминаниям своего юношеского, университетского круга, что религия уж отжила свое
время и что ее более не существует.
Первое
время женитьба, новые радости и обязанности, узнанные им, совершенно заглушили эти мысли; но в последнее
время, после родов жены, когда он жил в Москве без дела, Левину всё чаще и чаще, настоятельнее и настоятельнее стал представляться требовавший разрешения
вопрос.
В среде людей, к которым принадлежал Сергей Иванович, в это
время ни о чем другом не говорили и не писали, как о Славянском
вопросе и Сербской войне. Всё то, что делает обыкновенно праздная толпа, убивая
время, делалось теперь в пользу Славян. Балы, концерты, обеды, спичи, дамские наряды, пиво, трактиры — всё свидетельствовало о сочувствии к Славянам.
Как ни старался Левин преодолеть себя, он был мрачен и молчалив. Ему нужно было сделать один
вопрос Степану Аркадьичу, но он не мог решиться и не находил ни формы, ни
времени, как и когда его сделать. Степан Аркадьич уже сошел к себе вниз, разделся, опять умылся, облекся в гофрированную ночную рубашку и лег, а Левин все медлил у него в комнате, говоря о разных пустяках и не будучи в силах спросить, что хотел.
— Я в этом отношении не то что равнодушен, но в ожидании, — сказал Степан Аркадьич с своею самою смягчающею улыбкой. — Я не думаю, чтобы для меня наступило
время этих
вопросов.
Дарья Александровна между тем, успокоив ребенка и по звуку кареты поняв, что он уехал, вернулась опять в спальню. Это было единственное убежище ее от домашних забот, которые обступали ее, как только она выходила. Уже и теперь, в то короткое
время, когда она выходила в детскую, Англичанка и Матрена Филимоновна успели сделать ей несколько
вопросов, не терпевших отлагательства и на которые она одна могла ответить: что надеть детям на гулянье? давать ли молоко? не послать ли за другим поваром?
— Но скажите, пожалуйста, я никогда не могла понять, — сказала Анна, помолчав несколько
времени и таким тоном, который ясно показывал, что она делала не праздный
вопрос, но что то, что она спрашивала, было для нее важнее, чем бы следовало. — Скажите, пожалуйста, что такое ее отношение к князю Калужскому, так называемому Мишке? Я мало встречала их. Что это такое?
Никогда прежде не занимавшись
вопросами воспитания, Алексей Александрович посвятил несколько
времени на теоретическое изучение предмета.
В женском
вопросе он был на стороне крайних сторонников полной свободы женщин и в особенности их права на труд, но жил с женою так, что все любовались их дружною бездетною семейною жизнью, и устроил жизнь своей жены так, что она ничего не делала и не могла делать, кроме общей с мужем заботы, как получше и повеселее провести
время.
Целый день этот Левин, разговаривая с приказчиком и мужиками и дома разговаривая с женою, с Долли, с детьми ее, с тестем, думал об одном и одном, что занимало его в это
время помимо хозяйственных забот, и во всем искал отношения к своему
вопросу: «что же я такое? и где я? и зачем я здесь?»
Левин встречал в журналах статьи, о которых шла речь, и читал их, интересуясь ими, как развитием знакомых ему, как естественнику по университету, основ естествознания, но никогда не сближал этих научных выводов о происхождении человека как животного, о рефлексах, о биологии и социологии, с теми
вопросами о значении жизни и смерти для себя самого, которые в последнее
время чаще и чаще приходили ему на ум.
Левин ничего не отвечал теперь — не потому, что он не хотел вступать в спор со священником, но потому, что никто ему не задавал таких
вопросов, а когда малютки его будут задавать эти
вопросы, еще будет
время подумать, что отвечать.
В это
время Степан Аркадьич, со шляпой на боку, блестя лицом и глазами, веселым победителем входил в сад. Но, подойдя к теще, он с грустным, виноватым лицом отвечал на ее
вопросы о здоровье Долли. Поговорив тихо и уныло с тещей, он выпрямил грудь и взял под руку Левина.
На его счастье, в это самое тяжелое для него по причине неудачи его книги
время, на смену
вопросов иноверцев, Американских друзей, самарского голода, выставки, спиритизма, стал Славянский
вопрос, прежде только тлевшийся в обществе, и Сергей Иванович, и прежде бывший одним из возбудителей этого
вопроса, весь отдался ему.
В это
время из дамских благовонных уст к нему устремилось множество намеков и
вопросов, проникнутых насквозь тонкостию и любезностию.
Сочинение это долженствовало обнять всю Россию со всех точек — с гражданской, политической, религиозной, философической, разрешить затруднительные задачи и
вопросы, заданные ей
временем, и определить ясно ее великую будущность — словом, большого объема.
— Вы всегда в деревне проводите
время? — сделал наконец, в свою очередь,
вопрос Чичиков.
Раскольников до того устал за все это
время, за весь этот месяц, что уже не мог разрешать теперь подобных
вопросов иначе как только одним решением: «Тогда я убью его», — подумал он в холодном отчаянии.
В раздумье остановился он перед дверью с странным
вопросом: «Надо ли сказывать, кто убил Лизавету?»
Вопрос был странный, потому что он вдруг, в то же
время, почувствовал, что не только нельзя не сказать, но даже и отдалить эту минуту, хотя на
время, невозможно.
— Удивляюсь, что вы ставите так
вопрос, Авдотья Романовна, — раздражался все более и более Лужин. — Ценя и, так сказать, обожая вас, я в то же
время весьма и весьма могу не любить кого-нибудь из ваших домашних. Претендуя на счастье вашей руки, не могу в то же
время принять на себя обязательств несогласимых…
— Э-эх! Посидите, останьтесь, — упрашивал Свидригайлов, — да велите себе принести хоть чаю. Ну посидите, ну, я не буду болтать вздору, о себе то есть. Я вам что-нибудь расскажу. Ну, хотите, я вам расскажу, как меня женщина, говоря вашим слогом, «спасала»? Это будет даже ответом на ваш первый
вопрос, потому что особа эта — ваша сестра. Можно рассказывать? Да и
время убьем.
Я до того не ошибаюсь, мерзкий, преступный вы человек, что именно помню, как по этому поводу мне тотчас же тогда в голову
вопрос пришел, именно в то
время, как я вас благодарил и руку вам жал.
— Дебатирован был в последнее
время вопрос: имеет ли право член коммуны входить к другому члену в комнату, к мужчине или женщине, во всякое
время… ну, и решено, что имеет…
Давным-давно как зародилась в нем вся эта теперешняя тоска, нарастала, накоплялась и в последнее
время созрела и концентрировалась, приняв форму ужасного, дикого и фантастического
вопроса, который замучил его сердце и ум, неотразимо требуя разрешения.
Василий Иванович во
время обеда расхаживал по комнате и с совершенно счастливым и даже блаженным видом говорил о тяжких опасениях, внушаемых ему наполеоновскою политикой и запутанностью итальянского
вопроса.
Только однажды Павел Петрович пустился было в состязание с нигилистом по поводу модного в то
время вопроса о правах остзейских дворян, [«по поводу модного в то
время вопроса о правах остзейских дворян».
— Это совершенно другой
вопрос. Мне вовсе не приходится объяснять вам теперь, почему я сижу сложа руки, как вы изволите выражаться. Я хочу только сказать, что аристократизм — принсип, а без принсипов жить в наше
время могут одни безнравственные или пустые люди. Я говорил это Аркадию на другой день его приезда и повторяю теперь вам. Не так ли, Николай?
— Для меня лично корень
вопроса этого, смысл его лежит в противоречии интернационализма и национализма. Вы знаете, что немецкая социал-демократия своим вотумом о кредитах на войну скомпрометировала интернациональный социализм, что Вандервельде усилил эту компрометацию и что еще раньше поведение таких социалистов, как Вивиани, Мильеран, Бриан э цетера, тоже обнаружили, как бессильна и как, в то же
время, печально гибка этика социалистов. Не выяснено: эта гибкость — свойство людей или учения?
Найти ответ на
вопрос этот не хватило
времени, — нужно было определить: где теперь Марина? Он высчитал, что Марина уже третьи сутки в Париже, и начал укладывать вещи в чемодан.
— Ах, оставьте! — воскликнула Сомова. — Прошли те
времена, когда революции делались Христа ради. Да и еще
вопрос: были ли такие революции!
Не
время решать этот…
вопрос, пред нами стоит другой, более значительный и трагический, это — наш
вопрос,
вопрос многострадальной родины нашей.
Постепенно начиналась скептическая критика «значения личности в процессе творчества истории», — критика, которая через десятки лет уступила место неумеренному восторгу пред новым героем, «белокурой бестией» Фридриха Ницше. Люди быстро умнели и, соглашаясь с Спенсером, что «из свинцовых инстинктов не выработаешь золотого поведения», сосредоточивали силы и таланты свои на «самопознании», на
вопросах индивидуального бытия. Быстро подвигались к приятию лозунга «наше
время — не
время широких задач».
Но — чего я жалею?» — вдруг спросил он себя, оттолкнув эти мысли, продуманные не один десяток раз, — и вспомнил, что с той высоты, на которой он привык видеть себя, он, за последнее
время все чаще, невольно сползает к этому
вопросу.
— Не приходилось решать этот
вопрос, — осторожно ответил Самгин. — Но ведь, кажется, во
время войны дуэли — запрещены?
При
вопросе: где ложь? в воображении его потянулись пестрые маски настоящего и минувшего
времени. Он с улыбкой, то краснея, то нахмурившись, глядел на бесконечную вереницу героев и героинь любви: на донкихотов в стальных перчатках, на дам их мыслей, с пятидесятилетнею взаимною верностью в разлуке; на пастушков с румяными лицами и простодушными глазами навыкате и на их Хлой с барашками.
Она понимала, что если она до сих пор могла укрываться от зоркого взгляда Штольца и вести удачно войну, то этим обязана была вовсе не своей силе, как в борьбе с Обломовым, а только упорному молчанию Штольца, его скрытому поведению. Но в открытом поле перевес был не на ее стороне, и потому
вопросом: «как я могу знать?» она хотела только выиграть вершок пространства и минуту
времени, чтоб неприятель яснее обнаружил свой замысел.
Сначала долго приходилось ему бороться с живостью ее натуры, прерывать лихорадку молодости, укладывать порывы в определенные размеры, давать плавное течение жизни, и то на
время: едва он закрывал доверчиво глаза, поднималась опять тревога, жизнь била ключом, слышался новый
вопрос беспокойного ума, встревоженного сердца; там надо было успокоивать раздраженное воображение, унимать или будить самолюбие. Задумывалась она над явлением — он спешил вручить ей ключ к нему.
— А если, — начала она горячо
вопросом, — вы устанете от этой любви, как устали от книг, от службы, от света; если со
временем, без соперницы, без другой любви, уснете вдруг около меня, как у себя на диване, и голос мой не разбудит вас; если опухоль у сердца пройдет, если даже не другая женщина, а халат ваш будет вам дороже?..
Если Ольге приходилось иногда раздумываться над Обломовым, над своей любовью к нему, если от этой любви оставалось праздное
время и праздное место в сердце, если
вопросы ее не все находили полный и всегда готовый ответ в его голове и воля его молчала на призыв ее воли, и на ее бодрость и трепетанье жизни он отвечал только неподвижно-страстным взглядом, — она впадала в тягостную задумчивость: что-то холодное, как змея, вползало в сердце, отрезвляло ее от мечты, и теплый, сказочный мир любви превращался в какой-то осенний день, когда все предметы кажутся в сером цвете.
Мать его и бабушка уже ускакали в это
время за сто верст вперед. Они слегка и прежде всего порешили
вопрос о приданом, потом перешли к участи детей, где и как им жить; служить ли молодому человеку и зимой жить в городе, а летом в деревне — так настаивала Татьяна Марковна и ни за что не соглашалась на предложение Марьи Егоровны — отпустить детей в Москву, в Петербург и даже за границу.
Во
время этого мысленного монолога она с лукавой улыбкой смотрела на него и, кажется, не чужда была удовольствия помучить его и помучила бы, если б… он не «брякнул» неожиданным
вопросом.
— В вашем
вопросе есть и ответ: «жило», — сказали вы, и — отжило, прибавлю я. А эти, — он указал на улицу, — живут! Как живут — рассказать этого нельзя, кузина. Это значит рассказать вам жизнь вообще, и современную в особенности. Я вот сколько
времени рассказываю вам всячески: в спорах, в примерах, читаю… а все не расскажу.
Вопросы этой девицы, бесспорно, были ненаходчивы, но, однако ж, она таки нашлась, чем замять мою глупую выходку и облегчить смущение князя, который уж тем
временем слушал с веселой улыбкою какое-то веселое нашептыванье ему на ухо Версиловой, — видимо, не обо мне.
О mon cher, этот детский
вопрос в наше
время просто страшен: покамест эти золотые головки, с кудрями и с невинностью, в первом детстве, порхают перед тобой и смотрят на тебя, с их светлым смехом и светлыми глазками, — то точно ангелы Божии или прелестные птички; а потом… а потом случается, что лучше бы они и не вырастали совсем!
— Друг мой, это —
вопрос, может быть, лишний. Положим, я и не очень веровал, но все же я не мог не тосковать по идее. Я не мог не представлять себе
временами, как будет жить человек без Бога и возможно ли это когда-нибудь. Сердце мое решало всегда, что невозможно; но некоторый период, пожалуй, возможен… Для меня даже сомнений нет, что он настанет; но тут я представлял себе всегда другую картину…
Скажите, что я отвечу этому чистокровному подлецу на
вопрос: «Почему он непременно должен быть благородным?» И особенно теперь, в наше
время, которое вы так переделали.