Неточные совпадения
Когда он очнулся, то увидал, что сидит на стуле, что его поддерживает справа какой-то
человек, что слева стоит другой
человек с желтым стаканом, наполненным желтою водою, и что Никодим Фомич стоит
перед ним и пристально глядит на него; он
встал со стула.
Самгин швырнул газету на пол, закрыл глаза, и тотчас
перед ним возникла картина ночного кошмара, закружился хоровод его двойников, но теперь это были уже не тени, а
люди, одетые так же, как он, — кружились они медленно и не задевая его; было очень неприятно видеть, что они — без лиц, на месте лица у каждого было что-то, похожее на ладонь, — они казались троерукими. Этот полусон испугал его, — открыв глаза, он
встал, оглянулся...
Войдя в свою улицу, он почувствовал себя дома, пошел тише, скоро
перед ним
встал человек с папиросой в зубах, с маузером в руке.
Из переулка шумно вывалилось десятка два возбужденных и нетрезвых
людей. Передовой, здоровый краснорожий парень в шапке с наушниками, в распахнутой лисьей шубе, надетой на рубаху без пояса,
встал перед гробом, широко расставив ноги в длинных, выше колен, валенках, взмахнул руками так, что рубаха вздернулась, обнажив сильно выпуклый, масляно блестящий живот, и закричал визгливым, женским голосом...
Перед ним
встал высокий
человек, зажег спичку и, осветив его лицо, строго спросил...
— Извергнуть из гражданской среды! — вдруг заговорил вдохновенно Обломов,
встав перед Пенкиным. — Это значит забыть, что в этом негодном сосуде присутствовало высшее начало; что он испорченный
человек, но все
человек же, то есть вы сами. Извергнуть! А как вы извергнете из круга человечества, из лона природы, из милосердия Божия? — почти крикнул он с пылающими глазами.
— Ты знаешь, нет ничего тайного, что не вышло бы наружу! — заговорила Татьяна Марковна, оправившись. — Сорок пять лет два
человека только знали: он да Василиса, и я думала, что мы умрем все с тайной. А вот — она вышла наружу! Боже мой! — говорила как будто в помешательстве Татьяна Марковна,
вставая, складывая руки и протягивая их к образу Спасителя, — если б я знала, что этот гром ударит когда-нибудь в другую… в мое дитя, — я бы тогда же на площади,
перед собором, в толпе народа, исповедала свой грех!
В десятом часу утра камердинер, сидевший в комнате возле спальной, уведомлял Веру Артамоновну, мою экс-нянюшку, что барин
встает. Она отправлялась приготовлять кофей, который он пил один в своем кабинете. Все в доме принимало иной вид,
люди начинали чистить комнаты, по крайней мере показывали вид, что делают что-нибудь. Передняя, до тех пор пустая, наполнялась, даже большая ньюфаундлендская собака Макбет садилась
перед печью и, не мигая, смотрела в огонь.
— Ах, какой ты! Со богатых-то вы все оберете, а нам уж голенькие остались. Только бы на ноги
встать, вот главная причина. У тебя вон пароходы в башке плавают, а мы по сухому бережку с молитвой будем ходить. Только бы мало-мало в
люди выбраться, чтобы
перед другими не стыдно было. Надоело уж под начальством сидеть, а при своем деле сам большой, сам маленький. Так я говорю?
Наконец Лобачевский
встал, молча зажег свою свечку и, молча протянув Розанову свою руку, отправился в свою комнату. А Розанов проходил почти целую зимнюю ночь и только
перед рассветом забылся неприятным, тревожным сном, нисходящим к
человеку после сильного потрясения его оскорблениями и мучительным сознанием собственных промахов, отнимающих у очень нервных и нетерпеливых
людей веру в себя и в собственный свой ум.
Провыл гудок, требуя
людей на работу. Сегодня он выл глухо, низко и неуверенно. Отворилась дверь, вошел Рыбин. Он
встал перед нею и, стирая ладонью капли дождя с бороды, спросил...
Через 10 минут, написав письмо, он
встал от стола с мокрыми от слез глазами и, мысленно читая все молитвы, которые знал (потому что ему совестно было
перед своим
человеком громко молиться Богу), стал одеваться.
Показаться
перед нею не жалким мальчиком-кадетом, в неуклюже пригнанном пальто, а стройным, ловким юнкером славного Александровского училища, взрослым молодым
человеком, только что присягнувшим под батальонным знаменем на верность вере, царю и отечеству, — вот была его сладкая, тревожная и боязливая мечта, овладевавшая им каждую ночь
перед падением в сон, в те краткие мгновенья, когда так рельефно
встает и видится недавнее прошлое…
— Чего не можно! Садись! Бог простит! не нарочно ведь, не с намерением, а от забвения. Это и с праведниками случалось! Завтра вот чем свет
встанем, обеденку отстоим, панихидочку отслужим — все как следует сделаем. И его душа будет радоваться, что родители да добрые
люди об нем вспомнили, и мы будем покойны, что свой долг выполнили. Так-то, мой друг. А горевать не след — это я всегда скажу: первое, гореваньем сына не воротишь, а второе — грех
перед Богом!
В базарные дни, среду и пятницу, торговля шла бойко, на террасе то и дело появлялись мужики и старухи, иногда целые семьи, всё — старообрядцы из Заволжья, недоверчивый и угрюмый лесной народ. Увидишь, бывало, как медленно, точно боясь провалиться, шагает по галерее тяжелый
человек, закутанный в овчину и толстое, дома валянное сукно, — становится неловко
перед ним, стыдно. С великим усилием
встанешь на дороге ему, вертишься под его ногами в пудовых сапогах и комаром поешь...
Самым интересным
человеком, после дьячка,
встал перед Матвеем Пушкарь.
Матвей изумлённо посмотрел на всех и ещё более изумился, когда,
встав из-за стола, увидал, что все почтительно расступаются
перед ним. Он снова вспыхнул от стыда, но уже смешанного с чувством удовольствия, — с приятным сознанием своей власти над
людьми.
«Ах ты, физик проклятый, думаю; полагаешь, я тебе теплоух дался?» Терпел я, терпел, да и не утерпел,
встал из-за стола да при все честном народе и бряк ему: «Согрешил я, говорю,
перед тобой, Фома Фомич, благодетель; подумал было, что ты благовоспитанный
человек, а ты, брат, выходишь такая же свинья, как и мы все», — сказал, да и вышел из-за стола, из-за самого пудинга: пудингом тогда обносили.
Развяжите
человеку руки, дайте ему свободу высказать всю свою мысль — и
перед вами уже
встанет не совсем тот
человек, которого вы знали в обыденной жизни, а несколько иной, в котором отсутствие стеснений, налагаемых лицемерием и другими жизненными условностями, с необычайною яркостью вызовет наружу свойства, остававшиеся дотоле незамеченными, и, напротив, отбросит на задний план то, что на поверхностный взгляд составляло главное определение
человека.
Дмитрий Яковлевич
встал, и на душе у него сделалось легче;
перед ним вилась и пропадала дорога, он долго смотрел на нее и думал; не уйти ли ему по ней, не убежать ли от этих
людей, поймавших его тайну, его святую тайну, которую он сам уронил в грязь?
«Вот с такой женой не пропадёшь», — думал он. Ему было приятно: сидит с ним женщина образованная, мужняя жена, а не содержанка, чистая, тонкая, настоящая барыня, и не кичится ничем
перед ним, простым
человеком, а даже говорит на «вы». Эта мысль вызвала в нём чувство благодарности к хозяйке, и, когда она
встала, чтоб уйти, он тоже вскочил на ноги, поклонился ей и сказал...
Театр неистово вызывал бенефициантку. Первый ряд
встал возле оркестра и, подняв высоко руки
перед занавесом, аплодировал. Только два
человека в белых кителях, опершись задом в барьер оркестра, задрали головы кверху, поворачивая их то вправо, где гудел один бас, то влево, откуда, как из пропасти, бучало: «во… а… ва… а… а». Бучало и заливало все.
И вот
перед этими
людьми встает вопрос: искать других небес. Там они тоже будут чужие, но зато там есть настоящее солнце, есть тепло и уже решительно не нужно думать ни о сене, ни о жите, ни об огурцах. Гуляй, свободный и беспечный, по зеленым паркам и лесам, и ежели есть охота, то решай в голове судьбы человечества.
Ничто так не увлекает, не втягивает
человека, как мечтания. Сначала заведется в мозгах не больше горошины, а потом начнет расти и расти, и наконец вырастет целый дремучий лес. Вырастет,
встанет перед глазами, зашумит, загудит, и вот тут-то именно и начнется настоящая работа. Всего здесь найдется: и величие России, и конституционное будущее Болгарии, и Якуб-хан, достославно шествующий по стопам Шир-Али, и, уже само собою разумеется, выигрыш в двести тысяч рублей.
Жаловаться на
людей — не мог, не допускал себя до этого, то ли от гордости, то ли потому, что хоть и был я глуп
человек, а фарисеем — не был.
Встану на колени
перед знамением Абалацкой богородицы, гляжу на лик её и на ручки, к небесам подъятые, — огонёк в лампаде моей мелькает, тихая тень гладит икону, а на сердце мне эта тень холодом ложится, и
встаёт между мною и богом нечто невидимое, неощутимое, угнетая меня. Потерял я радость молитвы, опечалился и даже с Ольгой неладен стал.
Наслушавшись к тому еще и музыки, когда — скажу словами батеньки-покойника — как некоею нечистою силою поднялась кверху бывшая
перед нами отличная картина, и взору нашему представилась отдельная комната; когда степенные
люди, в ней бывшие, начали между собой разговаривать: я, одно то, что ноги отсидел, а другое, хотел пользоваться благоприятным случаем осмотреть и тех, кто сзади меня, и полюбоваться задним женским полом; я
встал и начал любопытно все рассматривать.
Дальнейшее наше знакомство тут и прекратилось, потому что картина упала
перед нами. Все
встали,
встал и я; все пошли, пошел и я в прежнее место. Но мои соседи по зрительству были
люди другой комплекс ции, нежели прежние: они не пили пуншу, ели яблоки, кои и я ел, обтирались, вышедши из душной залы, обтирался и я."В театр, в театр!"закричали они и побежали. Пошел и я медленно, рассуждая:"ну, уж этот театр! буду его помнить!"Купил снова билет и снова заплатил полтора рубля.
Тот подошел и, вынув перочинный ножик, разрезал веревку в нескольких местах. Лицо бродяги было бледно; глаза глядели хотя и угрюмо, но совершенно сознательно, так что молодой
человек нисколько не колебался исполнить обращенную к нему просьбу Бесприютного. Последний
встал на ноги, кивнул головой и, потупясь, быстро вышел из камеры. Протягивая
перед собой руки, пошел за ним и Хомяк.
Теперь эта душа открылась
перед молодым
человеком; он понял, чего искал бродяга своим темным умом; понял, что и
перед человеком с грубыми чертами могут
вставать проклятые вопросы. Жизнь оскорбила этого
человека — вот он восстал, и он ставит эти вопросы, обращая их к жизни, требуя у нее ответа.
Только лицо
человека, стоявшего
перед знаком на дереве, вдруг
встало в его воображении с такой знакомой яркостью, что он проснулся и окинул камеру мутным взглядом…
Но вот она
встала и быстро пошла к выходу; он — за ней, и оба шли бестолково, по коридорам, по лестницам, то поднимаясь, то спускаясь, и мелькали у них
перед глазами какие-то
люди в судейских, учительских и удельных мундирах, и всё со значками; мелькали дамы, шубы на вешалках, дул сквозной ветер, обдавая запахом табачных окурков.
Красавина. Уж какие достатки у приказных! Мне
перед тобой таить нечего; живут не больно авантажно. Избушка на курьих ножках, маленько — тово… набок; рогатого скота: петух да курица; серебряной посуды: крест да пуговица. Да тебе что за дело до достатков? У тебя у самой много, тебе
человека нужно. Да вот, никак, и он пришел, кто-то в передней толчется. (
Встает и заглядывает в дверь). Войди, ничего, не бойся! Войди, говорят тебе! Чего бояться-то!
— Ну, дам, дам. Ах, какой ты глупый! Конечно, я дам тебе, что ты просишь, но почему ты не хочешь подождать до Нового года? Да
вставай же! И никогда, — поучительно добавила седая дама, — не становись на колени: это унижает
человека. На колени можно становиться только
перед Богом.
Перед глазами Лёньки разорвалась туманная завеса и
встала такая картина: он и дед быстро, насколько могут, идут по улице станицы, избегая взглядов встречных
людей, идут пугливо, и Лёньке кажется, что каждый, кто хочет, вправе бить их обоих, плевать на них, ругаться…
Во всю ночь не мог он сомкнуть глаз ни на минуту. За час
перед рассветом послышалось ему, что под полом что-то шумит. Он
встал с постели, приложил к полу ухо и долго слышал стук маленьких колес и шум, как будто множество маленьких
людей проходило. Между шумом этим слышен был также плач женщин и детей и голос министра-Чернушки, который кричал ему...
Я как выслушал его, как был —
встал, подошел к окну, засветил светильню да и сел работу тачать. Жилетку чиновнику, что под нами жил, переделывал. А у самого так вот и горит, так и ноет в груди. То есть легче б, если б я всем гардеробом печь затопил. Вот и почуял, знать, Емеля, что меня зло схватило за сердце. Оно, сударь, коли злу
человек причастен, так еще издали чует беду, словно
перед грозой птица небесная.
Сильные мира кажутся великими только
людям, которые стоят
перед ними на коленях. Только
встань люди с колен на ноги, и они увидят, что казавшиеся им такими великими
люди — такие же, как и они.
«Ну, как бы то там ни было, а уж теперь поздно!» — злобно решил он,
вставая с извозчика
перед домом, где жили Стрешневы. «Пусть оно и нехорошо… Пусть даже подло, но… Цезарина… Это женщина, которая и из подлеца сделает честного
человека, и из честного — подлеца!.. А она для меня все!.. Помоги же мне, Цезарина!»
«Голубые ласковые волны, острова и скалы, цветущее прибрежье, волшебная панорама вдали, — словами не
передашь… О, тут жили прекрасные
люди! Они
вставали и засыпали счастливые и невинные, луга и рощи наполнялись их песнями и веселыми криками. Солнце обливало их теплом и светом, радуясь на своих прекрасных детей».
Зато в невероятном количестве
встают перед ними всякого рода низшие животные, гады и пресмыкающиеся, наиболее дисгармоничные, наибольший ужас и отвращение вселяющие
человеку.
Но
перед Левиным
встает, как сам он чувствует, «опасный» вопрос: «Ну, а евреи, магометане, конфуцианцы, буддисты, что же они такое?» Левин отвечает: «Вопроса о других верованиях и их отношениях к божеству я не имею права и возможности решить». Кто же тогда дал ему право решать вопрос о христианских верованиях, — решать, что именно моральное содержание христианства единственно дает
людям силу жизни?
Довольно было этой случайной встречи, чтобы все так долго созидаемое душевное спокойствие разлетелось прахом, — и вот я опять не знаю, куда деваться от тоски. Мне вспоминается страстная речь этого
человека, вспоминается жадное внимание, с каким его слушала Наташа; я вижу, как карикатурно-убога, убога его программа, и все-таки чувствую себя
перед ним таким маленьким и жалким. И передо мною опять
встает вопрос: ну, а я-то, чем же я живу?
Отец смело направился к коню и взял повод. Демон задрожал сильнее. Его карий глаз косился на
человека. Весь его вид не предвещал ничего хорошего. Отец
встал перед самыми его глазами, и смотрел на него с минуту. Потом неожиданно занес ногу и очутился в седле. Демон захрапел и ударил задними ногами. Мингрельцы выпустили повод и бросились в разные стороны. В ту же секунду конь издал страшное ржание и, сделав отчаянный скачок, сломя голову понесся по круче вниз, в долину.
И сами мы, врачи из запаса, думали, что таких
людей, тем более среди врачей, давно уже не существует. В изумлении смотрели мы на распоряжавшихся нами начальников-врачей, «старших товарищей»… Как будто из седой старины поднялись тусклые, жуткие призраки с высокомерно-бесстрастными лицами, с гусиным пером за ухом, с чернильными мыслями и бумажною душою. Въявь
вставали перед нами уродливые образы «Ревизора», «Мертвых душ» и «Губернских очерков».
В лице Гаярина
перед ним
вставала личность, созданная для успехов в теперешнее время, он ему не завидовал, но и не преклонялся
перед такими
людьми.
И в темноте беспредельно раздвинувшей границы комнаты,
вставала перед зачарованными глазами Любы крохотная горсточка
людей, страшно молодых, лишенных матери и отца, безнадежно враждебных и тому миру, с которым борются, и тому — за который борются они.
Человек слышит и поднимает голову — с длинными исседа-черными волосами, как метель и ночь обволакивающими лицо. На минуту
перед ним
встают голые стены, и злобно-испуганное лицо идиота, и визг разыгравшейся вьюги — и наполняют душу его мучительным восторгом. Свершается — свершилось!
— Ну, что́ ж это, господа! — сказал штаб-офицер тоном упрека, как
человек, уже несколько раз повторявший одно и то же. — Ведь нельзя же отлучаться так. Князь приказал, чтобы никого не было. Ну, вот вы, г. штабс-капитан, — обратился он к маленькому, грязному, худому артиллерийскому офицеру, который без сапог (он отдал их сушить маркитанту), в одних чулках,
встал перед вошедшими, улыбаясь не совсем естественно.
Князья земным поклоном встречают своего царя Лаилиэ, потом
встают и по его приказу садятся
перед ним, и старший из князей начинает говорить о том, что нельзя долее терпеть всех оскорблений злого царя Асархадона и надо идти войной против него. Но Лаилиэ не соглашается с ним, а велит послать послов к Асархадону, чтобы усовестить его, и отпускает князей. После этого он назначает почтенных
людей послами и внушает им подробно то, что они должны
передать царю Асархадону.
— Ну, ну, голубчик, дядюшка, — таким умоляющим голосом застонала Наташа, как будто жизнь ее зависела от этого. Дядюшка
встал и как будто в нем было два
человека, — один из них серьезно улыбнулся над весельчаком, а весельчак сделал наивную и аккуратную выходку
перед пляской.