Неточные совпадения
Артемий Филиппович. Не судьба, батюшка, судьба — индейка: заслуги привели к
тому. (
В сторону.)Этакой свинье лезет всегда
в рот счастье!
Купцы. Так уж сделайте такую милость, ваше сиятельство. Если уже вы,
то есть, не поможете
в нашей просьбе,
то уж не знаем, как и быть: просто хоть
в петлю полезай.
Аммос Федорович. Нет, этого уже невозможно выгнать: он говорит, что
в детстве мамка его ушибла, и с
тех пор от него отдает немного водкою.
Городничий (
в сторону).О, тонкая штука! Эк куда метнул! какого туману напустил! разбери кто хочет! Не знаешь, с которой стороны и приняться. Ну, да уж попробовать не куды пошло! Что будет,
то будет, попробовать на авось. (Вслух.)Если вы точно имеете нужду
в деньгах или
в чем другом,
то я готов служить сию минуту. Моя обязанность помогать проезжающим.
Добро бы было
в самом деле что-нибудь путное, а
то ведь елистратишка простой!
Хлестаков. Право, не знаю. Ведь мой отец упрям и глуп, старый хрен, как бревно. Я ему прямо скажу: как хотите, я не могу жить без Петербурга. За что ж,
в самом деле, я должен погубить жизнь с мужиками? Теперь не
те потребности; душа моя жаждет просвещения.
Колода есть дубовая
У моего двора,
Лежит давно: из младости
Колю на ней дрова,
Так
та не столь изранена,
Как господин служивенькой.
Взгляните:
в чем душа!
Глядеть весь город съехался,
Как
в день базарный, пятницу,
Через неделю времени
Ермил на
той же площади
Рассчитывал народ.
— Чего же вам еще?
Не
то ли вам рассказывать,
Что дважды погорели мы,
Что Бог сибирской язвою
Нас трижды посетил?
Потуги лошадиные
Несли мы; погуляла я,
Как мерин,
в бороне!..
И тут настала каторга
Корёжскому крестьянину —
До нитки разорил!
А драл… как сам Шалашников!
Да
тот был прост; накинется
Со всей воинской силою,
Подумаешь: убьет!
А деньги сунь, отвалится,
Ни дать ни взять раздувшийся
В собачьем ухе клещ.
У немца — хватка мертвая:
Пока не пустит по миру,
Не отойдя сосет!
— А потому терпели мы,
Что мы — богатыри.
В том богатырство русское.
Ты думаешь, Матренушка,
Мужик — не богатырь?
И жизнь его не ратная,
И смерть ему не писана
В бою — а богатырь!
Цепями руки кручены,
Железом ноги кованы,
Спина… леса дремучие
Прошли по ней — сломалися.
А грудь? Илья-пророк
По ней гремит — катается
На колеснице огненной…
Все терпит богатырь!
—
Я знал Ермилу, Гирина,
Попал я
в ту губернию
Назад
тому лет пять
(Я
в жизни много странствовал,
Преосвященный наш
Переводить священников
Любил)…
Есть грязная гостиница,
Украшенная вывеской
(С большим носатым чайником
Поднос
в руках подносчика,
И маленькими чашками,
Как гусыня гусятами,
Тот чайник окружен),
Есть лавки постоянные
Вподобие уездного
Гостиного двора…
Глянул — и пана Глуховского
Видит на борзом коне,
Пана богатого, знатного,
Первого
в той стороне.
Трудись! Кому вы вздумали
Читать такую проповедь!
Я не крестьянин-лапотник —
Я Божиею милостью
Российский дворянин!
Россия — не неметчина,
Нам чувства деликатные,
Нам гордость внушена!
Сословья благородные
У нас труду не учатся.
У нас чиновник плохонький,
И
тот полов не выметет,
Не станет печь топить…
Скажу я вам, не хвастая,
Живу почти безвыездно
В деревне сорок лет,
А от ржаного колоса
Не отличу ячменного.
А мне поют: «Трудись...
Влас наземь опускается.
«Что так?» — спросили странники.
— Да отдохну пока!
Теперь не скоро князюшка
Сойдет с коня любимого!
С
тех пор, как слух прошел,
Что воля нам готовится,
У князя речь одна:
Что мужику у барина
До светопреставления
Зажату быть
в горсти!..
Случается, к недужному
Придешь: не умирающий,
Страшна семья крестьянская
В тот час, как ей приходится
Кормильца потерять!
Глеб — он жаден был — соблазняется:
Завещание сожигается!
На десятки лет, до недавних дней
Восемь тысяч душ закрепил злодей,
С родом, с племенем; что народу-то!
Что народу-то! с камнем
в воду-то!
Все прощает Бог, а Иудин грех
Не прощается.
Ой мужик! мужик! ты грешнее всех,
И за
то тебе вечно маяться!
Потом свою вахлацкую,
Родную, хором грянули,
Протяжную, печальную,
Иных покамест нет.
Не диво ли? широкая
Сторонка Русь крещеная,
Народу
в ней
тьма тём,
А ни
в одной-то душеньке
Спокон веков до нашего
Не загорелась песенка
Веселая и ясная,
Как вёдреный денек.
Не дивно ли? не страшно ли?
О время, время новое!
Ты тоже
в песне скажешься,
Но как?.. Душа народная!
Воссмейся ж наконец!
Милон. Не могу. Мне велено и солдат вести без промедления… да, сверх
того, я сам горю нетерпением быть
в Москве.
Стародум. И не дивлюся: он должен привести
в трепет добродетельную душу. Я еще
той веры, что человек не может быть и развращен столько, чтоб мог спокойно смотреть на
то, что видим.
Милон. Это его ко мне милость.
В мои леты и
в моем положении было бы непростительное высокомерие считать все
то заслуженным, чем молодого человека ободряют достойные люди.
Ни с чем нельзя сравнить презрения, которое ощутил я к нему
в ту же минуту.
Милон. Душа благородная!.. Нет… не могу скрывать более моего сердечного чувства… Нет. Добродетель твоя извлекает силою своею все таинство души моей. Если мое сердце добродетельно, если стоит оно быть счастливо, от тебя зависит сделать его счастье. Я полагаю его
в том, чтоб иметь женою любезную племянницу вашу. Взаимная наша склонность…
Главное препятствие для его бессрочности представлял, конечно, недостаток продовольствия, как прямое следствие господствовавшего
в то время аскетизма; но, с другой стороны, история Глупова примерами совершенно положительными удостоверяет нас, что продовольствие совсем не столь необходимо для счастия народов, как это кажется с первого взгляда.
Тем не менее вопрос «охранительных людей» все-таки не прошел даром. Когда толпа окончательно двинулась по указанию Пахомыча,
то несколько человек отделились и отправились прямо на бригадирский двор. Произошел раскол. Явились так называемые «отпадшие»,
то есть такие прозорливцы, которых задача состояла
в том, чтобы оградить свои спины от потрясений, ожидающихся
в будущем. «Отпадшие» пришли на бригадирский двор, но сказать ничего не сказали, а только потоптались на месте, чтобы засвидетельствовать.
Надели на Евсеича арестантский убор и, «подобно невесте, навстречу жениха грядущей», повели
в сопровождении двух престарелых инвалидов на съезжую. По мере
того как кортеж приближался, толпы глуповцев расступались и давали дорогу.
В одной письме развивает мысль, что градоначальники вообще имеют право на безусловное блаженство
в загробной жизни, по
тому одному, что они градоначальники;
в другом утверждает, что градоначальники обязаны обращать на свое поведение особенное внимание, так как
в загробной жизни они против всякого другого подвергаются истязаниям вдвое и втрое.
— И так это меня обидело, — продолжала она, всхлипывая, — уж и не знаю как!"За что же, мол, ты бога-то обидел?" — говорю я ему. А он не
то чтобы что, плюнул мне прямо
в глаза:"Утрись, говорит, может, будешь видеть", — и был таков.
Происходило что-то волшебное, вроде
того, что изображается
в 3-м акте «Руслана и Людмилы», когда на сцену вбегает испуганный Фарлаф.
Опасность предстояла серьезная, ибо для
того, чтобы усмирять убогих людей, необходимо иметь гораздо больший запас храбрости, нежели для
того, чтобы палить
в людей, не имеющих изъянов.
Константинополь, бывшая Византия, а ныне губернский город Екатериноград, стоит при излиянии Черного моря
в древнюю Пропонтиду и под сень Российской Державы приобретен
в 17… году, с распространением на оный единства касс (единство сие
в том состоит, что византийские деньги
в столичном городе Санкт-Петербурге употребление себе находить должны).
В одной из приволжских губерний градоначальник был роста трех аршин с вершком, и что же? — прибыл
в тот город малого роста ревизор, вознегодовал, повел подкопы и достиг
того, что сего, впрочем, достойного человека предали суду.
Как бы
то ни было, но назначение Микаладзе было для глуповцев явлением
в высшей степени отрадным.
Стрельцы
в то время хотя уж не были настоящими, допетровскими стрельцами, однако кой-что еще помнили.
Угрюм-Бурчеев мерным шагом ходил среди всеобщего опустошения, и на губах его играла
та же самая улыбка, которая озарила лицо его
в ту минуту, когда он,
в порыве начальстволюбия, отрубил себе указательный палец правой руки.
Но когда он убедился, что злодеяние уже совершилось,
то чувства его внезапно стихают, и одна только жажда водворяется
в сердце его — это жажда безмолвия.
Тогда поймали Матренку Ноздрю и начали вежливенько топить ее
в реке, требуя, чтоб она сказала, кто ее, сущую бездельницу и воровку, на воровство научил и кто
в том деле ей пособлял?
Таким образом оказывалось, что Бородавкин поспел как раз кстати, чтобы спасти погибавшую цивилизацию. Страсть строить на"песце"была доведена
в нем почти до исступления. Дни и ночи он все выдумывал, что бы такое выстроить, чтобы оно вдруг, по выстройке, грохнулось и наполнило вселенную пылью и мусором. И так думал и этак, но настоящим манером додуматься все-таки не мог. Наконец, за недостатком оригинальных мыслей, остановился на
том, что буквально пошел по стопам своего знаменитого предшественника.
Это просто со всех сторон наглухо закупоренные существа, которые ломят вперед, потому что не
в состоянии сознать себя
в связи с каким бы
то ни было порядком явлений…
По мере удаления от центра роты пересекаются бульварами, которые
в двух местах опоясывают город и
в то же время представляют защиту от внешних врагов.
На это отвечу: цель издания законов двоякая: одни издаются для вящего народов и стран устроения, другие — для
того, чтобы законодатели не коснели
в праздности…"
И
в пример приводит какого-то ближнего помещика, который, будучи разбит параличом, десять лет лежал недвижим
в кресле, но и за всем
тем радостно мычал, когда ему приносили оброк…
В тот же вечер, запершись
в кабинете, Бородавкин писал
в своем журнале следующую отметку...
В то время существовало мнение, что градоначальник есть хозяин города, обыватели же суть как бы его гости. Разница между"хозяином"
в общепринятом значении этого слова и"хозяином города"полагалась лишь
в том, что последний имел право сечь своих гостей, что относительно хозяина обыкновенного приличиями не допускалось. Грустилов вспомнил об этом праве и задумался еще слаще.
"Была
в то время, — так начинает он свое повествование, —
в одном из городских храмов картина, изображавшая мучения грешников
в присутствии врага рода человеческого.
"И не осталось от
той бригадировой сладкой утехи даже ни единого лоскута.
В одно мгновение ока разнесли ее приблудные голодные псы".
"Сижу я, — пишет он, —
в унылом моем уединении и всеминутно о
том мыслю, какие законы к употреблению наиболее благопотребны суть.
Тем не менее душа ее жаждала непрестанно, и когда
в этих поисках встретилась с одним знаменитым химиком (так называла она Пфейфера),
то прилепилась к нему бесконечно.
И начал он обдумывать свое намерение, но чем больше думал,
тем более запутывался
в своих мыслях.